Поправив галстук, Савинов встал со своего места. Сейчас он произнесет речь — на радость Кузину и его коллегам. Хорошая выйдет речь, содержательная. Хоть и немного будет в ней здравого смысла. Зато перспектива, его, Дмитрия Павловича Савинова, личная, будет.
И еще какая…
Одно только лицо ему было неприятно в этом зале, неприятно и враждебно. Физиономия Николая Шебуева — отпетого наглеца, самого близкого друга и бессменного зама Кузина. Кажется, Шебуев чувствовал, что его младший коллега Дмитрий Савинов не так прост, как хотелось бы, и метит куда выше, чем это может показаться на первый взгляд.
Натурщица — обнаженная девушка, была очень хороша собой. Нежная, с распущенными каштановыми волосами, золотисто-матовой кожей в электрическом свете. С широким кустиком волос между ног. Савинов знал: с ней можно было познакомиться, пригласить ее в ресторан, угостить вином, даже соблазнить. Все это получилось бы у него очень легко.
Но нарисовать…
Его карандаш боялся коснуться планшета, и преодолеть этот страх было почти невозможно. Потому что он уже знал: не выйдет. И он будет свидетелем своего унижения…
И это же знал педагог — замухрыга в мешковатых штанах и кошмарном пиджаке, в котором он, кажется, родился и в котором его непременно похоронят.
Он был уверен, что этим летом приедет сюда. Но лето прошло, а он так и не решился. Наступила осень. И вот уже сентябрь подходил к концу, а он все откладывал. Савинов просто боялся. Как робкий юноша, впервые оказавшийся в постели с женщиной. У него захватывало дух от одной только мысли, что это должно случиться. Ему казалось, что все будут смотреть на него как-то по-особому, и не одни только дворовые старухи, подмечающие все и вся, но голуби и воробьи; что, наконец, к одному из окон прильнет чье-то лицо, недоброе, враждебное ему. Лицо мальчика. И в незнакомых ему глазах будет один-единственный вопрос: «Ради чего я должен прожить свою жизнь не так, как мне было положено от веку, а как этого захотелось тебе?». Да, он боялся. И все-таки сел на электричку и отправился в пригород — на станцию Барятинскую.
Моросил дождь. Под широким зонтом он шел через маленький городок, точно по чужой планете. Может быть, даже опасной для него. А ведь и на самом деле это была чужая планета, которую ему, здесь — чужаку, прикинувшемуся своим, скоро придется завоевывать. Лет этак через пять или шесть. Он шагал по улицам, и ему чудился едва разборчивый шепот, идущий неизвестно откуда. То ли он предостерегал его, говорил: «Возвращайся обратно на станцию, уезжай, забудь об этом месте», то ли, наоборот, подбадривал, вкрадчиво увещевал: «Иди дальше, ты на верном пути. Тебя ожидает здесь то, ради чего ты появился на свет, ради чего живешь снова. А ведь не каждому дается такой шанс!». Хотя, может быть, это всего лишь негромко пел дождь — на крышах бедных домов, на пожелтевшей и уже вовсю облетавшей листве деревьев, на черном куполе его старого широкого зонта.
Савинов не успел заметить, как оказался во дворе трехэтажного дома № 6 по улице Станковой. Это был небольшой дворик: серые подъезды, косые лавочки с облезлой краской, песочница, обветшалая статуя пионера с отколотой правой рукой, которой он отдавал неизвестно кому честь. Ни одной старушки, ни одного голубя или воробья. Никого. Все куда-то подевались. Только старый пушистый кот, черный, с рыжими подпалинами, — наверняка, хозяин двора, — сидел на пороге одного из подъездов. Он смотрел на него, незваного гостя, с крайним, почти оскорбительным безразличием. Савинов прошептал: «Первый подъезд, первая квартира…» Прошелся по аллее мимо палисадника. Остановился. Вот он, первый подъезд, планировка известная — окна выходят во двор, счет слева направо… Он смотрел на окна — на два из них, принадлежавшие Иноковым, матери и сыну. Отец их бросил давно. Савинов не устоял на месте, приблизился к пожелтевшему кустарнику…
…И почти тотчас ощутил, как все вокруг него меняется. Откинув зонт, он посмотрел на небо. Казавшийся нескончаемым, моросящий дождь стихал, капли становились все более редкими. Серые осенние облака, только что напоминавшие низкий тяжелый потолок, давали трещину. Они расходились, точно две бескрайние льдины, готовые дать свободу до времени закованной в тиски стихии. Уже показался уголок яркого синего неба. Двор, где жил мальчишка Илья Иноков, точно замер в ожидании чуда…
Догадка пришла к Савинову почти сразу. Два окна — комната и кухня. Стекла, испещренные дождевыми бороздками… Из первого из окон — ближнего к подъезду, с бледными задергушками, на него, непрошеного гостя, смотрели. Савинов не смел пошевелиться. Света становилось больше, и силуэт головы и хрупких плеч вырисовывался все яснее. Это был мальчик. Он смотрел на него, Савинова, с точно таким же любопытством. Савинову даже показалось, что он увидел глаза мальчика — светло-серые, печальные, больные. И в то же время наполненные непонятным ему, гостю, сиянием.
Вот тогда и выстрелил солнечный луч — точно в стекло Ильи Инокова. У Савинова даже дыхание перехватило.
Это и было ЧУДО!
И оно никак не коснулось его, Дмитрия Павловича Савинова, своей благодатью. Не коснулось ни макушки его головы, ни ладоней, ни его сердца. Он остался в тени. Все досталось худенькому заморышу по ту сторону стекла!
Вернувшись, получив возможность прожить жизнь заново, Савинов еще хранил крохотную надежду — обрести талант. Не только молодость в оправе опыта, но и способность творить. А вдруг? И вот теперь — этот луч, как насмешка над ним. Чудо! Но только не его. Может быть, именно сейчас озарение пришло к мальчишке. Может быть, именно сейчас он стал творцом, гением, почти богом…
Савинов вспомнил вчерашний вечер в художке. Бородатый обладатель мешковатых штанов попросил его остаться после урока. Сказал: «Важный разговор».
Мольберты выстроились вдоль стен, мастерская опустела. Они остались вдвоем — бородач и его ученик. Он, Дмитрий Савинов, никак не мог отделаться от неловкой улыбки. Она бродила по его губам — улыбка настоящего отчаяния, и он, человек в себе уверенный, каким привык считать себя последнее время, не мог согнать ее. Отделаться, отвязаться. Сорвать. Она выдавала его с головы до ног.
«Вы, кажется, работаете в комсомоле?» — закуривая дешевую сигарету без фильтра, спросил его художник.
«Кажется», — ответил он.
«Очень хорошо, очень. — Рабочие, ни к чему не обязывающие фразы. — Комсомол — это важно. Очень важно…»
Низкорослый бородач кивал, прохаживаясь по аудитории.
«Вы меня простите, Дмитрий, но художника из вас не выйдет, — обернувшись к нему, уверенно сказал преподаватель. И сказал так неожиданно, прямо и очень просто! — И мучиться не стоит: бросайте, совсем бросайте. Чего зря бумагу пытать?..»
Почему же сегодня, в этот злосчастный день, солнечный луч коснулся окна мальчишки? А не его, Дмитрия Савинова, рук и плеч?! Не его лица? Глаз?.. Ведь это несправедливо!
И кем тогда оставалось быть ему, Дмитрию Павловичу Савинову? Авантюристом, стяжателем, хозяином чужого таланта?