А как хотелось бы начать все заново!
Выйдя на середину улицы, он оглянулся. Увидел край своего дома. Вернуться, сейчас? Для чего? Чтобы забраться в постель и слышать, как идут секунды, вырастают в минуты, часы. А утром встать и идти на работу, тонуть в рутине, видеть лица, от которых тошнит? Обедать, ужинать, опять ложиться спать? И при этом время от времени методично напиваться?
И все помнить?
ВСЕ?!
…Он давно вышел из города. Остатки хмеля беспощадно вырывал из него ночной февральский ветер — леденящий, пронизывающий до костей. Он шел по трассе, ведущей к другим городам, по обочине, плотнее запахнув пальто. Шел так, точно единственное, что ему сейчас было необходимо, это идти только вперед.
Иногда, прижимая к горлу шарф, он слышал, как пели звезды. Или метель бессовестно обманывала его, выдавая вой за их голоса? По обеим сторонам дороги простирались заснеженные поля и редкие перелески. И ни одной машины — впереди или за спиной.
Да, он уходит. И больше не вернется. Но на кого он оставляет Жар-птицу, спрятанную в клетке, во второй комнате? Его сокровище, несметное богатство? Надежды, будущее? А не все ли равно, на кого? Пусть пользуются. Ее освободят без него. Откроют клетку. Захлопают, пугая, в ладоши. Пусть поступают, как им заблагорассудится. Она больше не принадлежит ему. Пусть улетает — на все четыре стороны! Может быть, она коснется крылом своего создателя, его тени! И вспыхнет от счастья где-нибудь среди звезд. Может быть…
Иноков! Подумать только, разве он один — ангел в петле? Нет! Он — художник, гений, который сумел подсмотреть, уловить, осмыслить сердцем то, чего никогда не будет дано понять другим. Он лишь отметил кистью этот путь: от подсолнуха, солнечного цветка, выросшего среди бездны, до ангела, сунувшего голову в петлю! Вот подсолнух поднимается из мглы, небытия, лепестки его дрожат, он одинок, хрупок. Что может быть в нем дурного? Ничего! Но он растет, обжигаемый темными ветрами, безжалостными, то и дело проносящимися рядом, готовыми вырвать его, уничтожить. И не всегда поле, засеянное подобными тебе, становится близким и родным.
Подсолнух, ангел. Короткий путь. Когда-то он, Дмитрий Савинов, был тем же подсолнухом. И его лепестки дрожали, и он был одинок и хрупок. И он стал тем самым ангелом, что сейчас висел на полотне в его комнате. Это себя он оставил там. От него сбежал. Да, он был этим бестелесным существом. Едва родившемуся, ему накинули петлю на шею. Этой петлей были его страхи и его страсть, сомнения и желаниебыть! И вот теперь, еще один шаг, и он оттолкнет ногами табурет и повиснет на так ловко сплетенной для него петле!
Он шел уже несколько часов и чувствовал, что ноги его в ботинках обморожены, пальцы не слушаются. На ходу ему едва удавалось отогреть ладонями и дыханием лицо. Да, еще шаг, другой, и на его шее затянут наконец-то веревку!.. И за эту вот петлю, накинутую еще при рождении, его же будут судить где-то, мучить, бичевать?! Савинов остановился и яростно сорвал шарф, точно ту самую ненавистную петлю. Что бы он ни говорил самому себе, он хотел освободиться от нее — во что бы то ни стало! Страшно было с ней жить, ой, как страшно! Он бросил шарф в сторону — и тот, подхваченный ледяным ветром, полетел назад. Дмитрий Павлович шагнул с обочины на дорогу и, прихватив воротник у горла, вновь двинулся вперед. Уж если идти по дороге, то по самой серединке! По главному нерву!..
Метель становилась сильнее. По трассе вьюжило. Белые змеи текли навстречу замерзающему путнику, и не было им конца.
Он шагал по центру пригородного шоссе, когда увидел впереди себя — далеко — свет фар. Они приближались. И тогда, все сразу поняв, он вновь остановился…
А не за этим ли он пришел сюда?
Остановиться, ждать здесь? Нет! Только идти вперед!.. Машина приближалась. Савинов знал, кто сидит за рулем автомобиля. Знал лицо шофера, его ледяные глаза и улыбку, полную беспощадного сарказма. На этот раз ошибки не будет! Как ловко он все устроил! Расписал каждый его шаг, каждый вздох. И вот теперь — едет к нему. За ним. Но и он не лыком шит: обманул его, сам вышел навстречу…
Порывы метели мешали дышать, она забивалась в рукава, полоскала открытую шею, леденила кожу на лице. Отбирала последнее тепло, которое еще было в нем, которое он нес по этой дороге — вперед, навстречу двум летящим к нему огням.
Темные леса, небо. Беснующийся, точно кем-то поднятый, растревоженный для одной этой ночи снег. Огни становились больше, свет расползался по дороге. В очередной раз метель ударила ему в лицо, заставила пошатнуться, забив рот снегом; он едва не задохнулся. Свет уже слепил глаза, заставляя щуриться, прикрываться ладонью…
Так что же: отойти в сторону? — еще есть время! — бежать?!
Два огненных шара выросли перед ним, закрыв все пространство вокруг, и тогда Савинов, обмороженный, едва живой, остановился: упрямо, точно перед броском. Из последних сил он готов был вытолкнуть ногой табурет и, сложив белые крылья, повиснуть под небом среди ночной февральской мглы. Готов был оставить себя — поломанным, изувеченным, лежащим на снегу…
…Он стоял, облитый ярким светом двух фар. Визг тормозов еще звенел в его ушах, как натянутая до предела, готовая лопнуть, струна. Савинов слышал, как неровно колотится сердце. Точно и хотело бы выскочить вон, но — не срок. Он был все еще жив. Свет фар, разметавший в клочья зимнюю ночь, вызолотил дорогу. Ослепил его, заставил — жалкого, беспомощного — ожидать своей участи.
«Зачем он меня мучает?», — думал Савинов. Почему Принц не может выполнить свою работу легко и просто, как ее выполняет дока-палач? Или так нужно, и все это — часть запланированной ранее игры? Жестокой, беспощадной, нелепой. И давно понятной — целиком, без остатка.
Через золотой свет и звенящую тишину, вдруг перекрывшую взрывы метели, он услышал, как открылась дверца. Савинов дрожал. Но не от холода. Ему было страшно. И больно. Он знал, что еще раз не выдержит этой пытки. А серая тень уже вырисовывалась в золотом потоке, приближалась к нему, становилась яснее. Но приближалась несмело, точно с опаской…
С первым звуком голоса Савинов отпрянул.
— Вы… не ранены? — осторожно спросила тень.
Он отступил, покачнулся. Тень расплывалась у него перед глазами. Она плавала в золотом свете, как плавает алый лоскуток в пламени свечи.
— Не молчите, — проговорила тень. И тотчас переспросила: — Вы в порядке? Я едва не сбил вас…
Но Савинов молчал. Он слушал. О, этот голос! Он звучал как сто самых прекрасных, удивительных и волшебных виолончелей мира! Даже поверить было трудно, что такое возможно…
Но это было, и ни с кем-нибудь, а именно с ним. Здесь, на этой дороге. Где пела на все голоса метель, бросалась вперед, без оглядки. Стелилась, притворно затихала. И бежала вновь, заплеталась в косы, звала за собой…
И тогда Савинов упал на колени. Он закрыл обмороженными руками лицо и почувствовал, что последнее тепло, оставшееся в нем, рвется наружу. Это были слезы — горячие, обжигающие.