Отваги ей было не занимать. Когда-то моя дочь, словно амазонка, взяла штурмом литературный факультет в Лидсе, а потом враз от всего отказалась. Совсем как героини романов, которые она изучала. Она отдалась любви – тому, что приняла за любовь, – и ее затянуло в ураган. А когда буря утихла и Клэр спустилась с небес на землю в далеком чужом краю, черная жемчужинка жизни зрела внутри нее и готовилась выйти на свет. В те первые дни, когда Клэр вернулась домой, мы часами говорили с ней о любви и о жизни, об амбициях и будущем, о том, как иногда загадываешь одно, выходит другое, а хотелось и вовсе третьего. Клэр устроилась на полставки в библиотеку. Счастливое было время – мы с ней читали и обсуждали книги, переделывали спальню для гостей в детскую, а однажды вечером попытались собрать кроватку и чуть не подрались, но смеху было…
Когда родилась Кэйтлин, я почувствовала гордость за Клэр: она сама только недавно вышла из детства, а дочку полюбила сразу же. Им больше никто был не нужен. Мне бы следовало предупредить дочь, что однажды отца Кэйтлин придется принять во внимание, но я видела, как эти двое обнимают друг друга, и мне хотелось их защитить, сохранить в чистоте. Мы сидели на кухне, болтали, смеялись, Клэр пела дочери песенки… Первый год пролетел незаметно.
Конечно, я знала, что они в моем доме не навсегда. Так и случилось. Клэр не из тех, кто станет ждать, пока жизнь постучится в дверь; моя дочь сама идет на поиски. Вся в отца, которого она едва знала.
Клэр вновь переехала, когда получила свою первую работу: регистратором в научном парке при местном колледже. Без опыта и диплома ничего другого она найти не могла. Работа была скучная и не очень-то ей удавалась – зато Клэр окружали студенты-ровесники, да и с начальством ей повезло.
Она подыскала себе и дочке комнату-студию над забегаловкой неподалеку от кампуса. Мне это было не по душе – я хотела, чтобы они остались под моим крылышком, – но Клэр выбрала свободу, хотя и не похожую на ее мечты о карьере остроумной писательницы, лауреатки множества премий. Клэр ничуть не жалела о том, что с рождением дочери ее жизнь замерла. По-моему, она даже вздохнула с облегчением: не надо было тревожиться, что ты не оправдала чьих-то надежд. По-моему, только после того, как с нее свалилось бремя ответственности, Клэр начала поступать правильно.
В день ее отъезда я, держа на руках Кэйтлин, наблюдала, как дочь собирает последние вещи в рюкзак.
– Ты будешь звонить? – спросила я.
– Мам, я живу через улицу. В пяти минутах отсюда.
– По-моему, рюкзак слишком тощий. Может, все-таки подвезти тебя? Тогда и вещей побольше перевезем. Нет, я не против, что ты оставляешь их дома. Лучше оставь все и позволь мне о тебе заботиться.
– Мама, мне пора взрослеть, – сказала она.
Вот тогда я и подарила ей ламинированную закладку с четырехлистным клевером под пленкой. С утра я ходила за молоком в магазинчик на углу, увидела ее на стойке и почему-то решила, что это самый подходящий подарок. Один листик слегка отделился от остальных. Внизу было написано: «Четыре листочка на память сорви: счастья, здоровья, удачи, любви».
Клэр посмотрела на меня как на чокнутую.
– Пусть напоминает тебе о книгах, которые мы прочитали, – объяснила я. – Знаю, это глупо. Просто такой сувенир.
– Нет, мне нравится, – улыбнулась она. – Я тебя люблю, мама.
– Увидела ее в магазине и растрогалась, – сказала я, обняв на прощание Кэйтлин и Клэр и расцеловав обеих моих девочек в щеки.
– Бабушке чудится, что ее трогают! – сказала Клэр дочке.
Она сунула закладку в книгу, торчавшую из рюкзака – помню, это была «Как вода для шоколада» – и сохранила ее, а теперь, когда пришел мой черед писать в дневнике, отдала ее мне и попросила вспомнить, что значил этот подарок.
Вряд ли я это знала, пока не увидела его двадцать лет спустя – но теперь, кажется, знаю. Я верю в удачу и везение; верю в судьбу и в то, что ничего не случается просто так. Сейчас меня это утешает. Я убеждена, что у всего есть причина – даже если ты теряешь тех, кого любил, и теряешь не в первый раз. Я знаю, что Клэр будет гореть ярче всех звезд на небе, чего бы ей это ни стоило. И еще я знаю, что очень скоро мне нужно будет забыть про все наши ссоры и сказать, что я очень ее люблю.
Я иду к перекрестку, туда, где моя улица выходит к шоссе. Можно дождаться автобуса, но я их не очень люблю, по крайней мере с тех пор, как мне перевалило за тридцать. Это дело принципа: я достаточно зарабатываю (или зарабатывала еще недавно), чтобы позволить себе новый автомобиль, пусть мне и запрещают садиться за руль. К тому же на мне пижама, а я не хочу быть в автобусе одним из тех пассажиров, от которых остальные старательно отводят глаза. Наверное, в такие моменты настоящие сумасшедшие чувствуют себя ужасно. Им и так плохо, а тут еще весь остальной мир отказывается их замечать. В два счета усомнишься, есть ли ты на самом деле. Я бы усомнилась. Так что спасибо, человеком-невидимкой я быть не хочу. Сейчас у меня в голове порядок, и я просто брожу по улицам, как слабоумная. Я – воительница, которая вырвалась на свободу, чтобы все исправить.
Принимаю решение идти пешком. Пусть все видят, что я в себе уверена. Да здесь и недалеко. Легкая прогулка, не более, хотя, надо признать, даже в этом огромном плаще мне холодно. И еще я жалею, что не надела лифчик: трудно чувствовать себя уверенно, зная, что твои груди бесконтрольно болтаются, как пара селедок. Однако тут без вариантов. Когда бежишь из тюрьмы, не всегда есть время подобрать нижнее белье. Я прижимаю к себе мамину сумку и скрючиваю пальцы в тесных сапогах. В конце улицы повернуть налево («лево» – это там, где рука, которой я не пишу) и идти по широкой дороге. Она приведет меня к вокзалу. Я приду на вокзал, если буду держаться широкой дороги. Это как гостиничный вестибюль – если долго сидеть, то обязательно встретишь всех своих знакомых.
Впрочем, в гостиницу я не собираюсь.
Никто не глядит в мою сторону – это хорошо. Я боялась, что буду похожа на пациентку, сбежавшую из лечебницы; по счастью, мои пижамные штаны из серого хлопка, хоть и не лучший вариант в такую ветреную погоду, все-таки не слишком бросаются в глаза. Да еще на мне толстый плащ – вот никто и не знает, что я тут расхаживаю почти голая. Я хихикаю и на секунду забываю, что делаю и зачем. А может, люди меня попросту не видят?
Я поднимаю голову, расправляю плечи – не забывай, ты воительница! Ты выбралась из дома, вновь стала хозяйкой своей судьбы. Я трепещу от волнения. Чувство свободы безмерно. Меня никто не знает, и если бы я не боялась привлечь к себе внимание, то запела бы, или побежала вприпрыжку, или отколола еще какой-нибудь номер. Однако я довольствуюсь тем, что иду по улице – ничего особенного, просто гуляю. В маминых сапогах и без лифчика.
– Эй, привет!
Я слышу смутно знакомый голос и слегка ускоряю шаг. Если этот человек меня знает, то может остановить. Вернуть домой.