– Поздновато, – говорит одна из девиц с возмущенным видом, но все же уступает место.
– Вот-вот, – киваю я, – поздновато. Вам пора домой. И курить бросайте, а то не успеете оглянуться, как постареете и умрете. А нам можно гулять и ночью. Мы призраки.
Девицы глядят на нас как на парочку сумасшедших и быстрым шагом идут к выходу. «Стерва чокнутая», – бормочет одна.
– Располагайся, – приглашаю я Эстер.
Дочка взволнована – она никогда не была здесь в сумерках. Эстер кружится и кружится на карусели – ее личико, озаренное радостью, блестит в темноте, улыбка сверкает в свете фонарей – быстрее, быстрее! Я со всей силы раскручиваю карусель, а потом запрыгиваю и крепко держусь, запрокинув голову; мимо проносится темный парк, вдалеке мелькают автомобильные фары, и фонари, и сияющий круг в небесах… свет вокруг сливается в яркие ленты, а мы смеемся, и мир вертится все быстрее, только для нас одних…
– Вам не нужна помощь, мисс? – Голос фиксирует нашу орбиту, и что-то медленно, но верно тянет меня обратно к земле. Карусель останавливается, а мир еще секунду продолжает вращаться. Эстер падает на землю в изнеможении.
– Головка кружится, – говорит она. – В животике плохо.
– Клэр?
Я моргаю. Голос тяжелый и незнакомый. Он принадлежит моложавому мужчине в костюме. Откуда он знает мое имя? У меня ведь нет сына?
– Вы Клэр и Эстер? – дружелюбно спрашивает нас мужчина, и я понимаю, что на нем не костюм, а форма. Это полицейский. Что я такого сделала? И тут до меня доходит. Я совершила смертный грех: сбежала.
– Эстер – это я. – Моя дочь неуверенно встает на ноги. – А это не Клэр, это мама!
– Ваши родные о вас беспокоились, – говорит полицейский. – И позвонили нам. Мы вас искали.
– Зачем? – возмущаюсь я. – Зачем нас искать? Я повела дочку в парк! У нас все хорошо. Все замечательно. Что вы себе позволяете, в конце концов!
– Детям в такое время нужно быть дома, Клэр. И родные о вас беспокоились.
Я на него не смотрю. Не хочу никуда идти. Хочу опять раствориться с дочерью в потоках света, чтобы весь мир замер, а мы кружились.
– Эстер, – обращается он к моей дочке. – Хочешь прокатиться на полицейской машине?
– А мигалка будет? – спрашивает она с самым серьезным видом.
– Не могу, извини.
– Тогда нет, спасибо.
– Ну, может быть, включим на секундочку, – обещает он. – Идем, Эстер. Давай отведем маму домой. Время позднее, пора спать.
– Не может быть, – уверенно возражает она. – Я еще не пила чай.
Это пуговица от любимого маминого платья. Она ее потеряла, когда мне было пять лет. Я запомнила дату, потому что это случилось на мамин день рождения, и в тот год мы провели его одни, только я и она.
В тот день пуговица зацепилась за что-то и канула в небытие – во всяком случае, так подумала мама. С вещами такое бывает: они просто исчезают в ткани мироздания. Однако это был не наш случай. Я видела, куда отлетела пуговица, тайком подобрала ее и зажала в кулачке. Теперь она была моя.
Посмотрите, какая она коралловая, с резным узором, который я раньше принимала за лицо, но теперь думаю, что это просто орнамент. Мне очень нравились те пуговицы и платье, к которому они были пришиты, голубое, как морозное небо. Похоже, это коралловое сияние на холодном фоне и есть мое первое воспоминание о маме. Оно, и еще ее босые ноги.
Когда папа был жив, мама редко носила туфли, особенно дома. Я хорошо изучила ее ноги, их форму, изгиб левой ступни, не совпадавший с изгибом правой, светлые волоски на пальцах, румяные подошвы. Когда я была совсем маленькая, мы не расставались ни на секунду. Мама тогда писала пьесы – это потом, когда папы не стало, ей пришлось искать работу, чтобы нас содержать. Сейчас-то я это понимаю, а тогда не понимала. Помню, как она босая сидела за кухонным столом, разбросав по плечам золотые волосы, и от руки писала сценарий, а иногда читала мне вслух и спрашивала, что я думаю. Случалось, у меня было свое мнение. Две маминых пьесы поставили в Лондоне, в экспериментальном театре, у нее в коробке до сих пор хранятся программки. А когда она не писала, то играла на сцене. Ради таких моментов я и жила – мама была прекрасной актрисой.
Утром в свой день рождения она наполнила дом музыкой, и мы танцевали, перебегая из комнаты в комнату, взлетали по лестницам, врывались в ванную, пускали воду из крана и душа, открывали все окна и с криками и песнями кружились по саду. На маме было ее голубое платье. Я не сводила с нее глаз и всюду следовала за ней. Она была пламя, а я – мотылек, мечтающий всегда купаться в ее тепле. Не знаю, где тогда был папа – работал, наверное, да я о нем и не думала, потому что, когда мы натанцевались, мама отрезала мне огромный кусок торта, а я спела ей песенку. Потом мы легли на ковре в гостиной, в пятне солнечного света. Я положила голову маме на живот, а она выдумывала мне сказки. А когда встала, от платья отлетела пуговица.
Пять лет спустя, после смерти отца, мама переменилась. В этом, наверное, не было ничего удивительного – но только не для меня. Я тосковала по временам, когда мама босиком гуляла по парку и сочиняла сказки, лежа в траве. Мы остались без поддержки, не было ни страховки, ни наследства – только военная вдовья пенсия. Ее, очевидно, не хватало, поэтому маме пришлось искать работу, а значит, достать туфли и обрезать свои пышные золотые волосы. У нас больше не было времени для сказок и танцев, и хотя мама иногда надевала то платье с пуговицами (на обновку денег не оставалось), от нее уже не исходило сияние. Она перестала быть особенной. После школы я шла домой к другой девочке, которую терпеть не могла. Я ненавидела ее дурацкие розовые щеки и ее мать, которая поила меня сквошем.
Я скучала по отцу, хотя вряд ли по-настоящему его знала. Но больше скучала по маме. Она приходила с работы уставшая, грустная и одинокая, и мне было ясно, что другой она уже не станет, даже ради меня. Потому я и сохранила ту пуговицу – в своем роде талисман: мне казалось, что если сберечь ее, то все вернется, как было. Эта мечта, конечно, не сбылась. Прошлого не вернуть. Я еще долго дулась на маму – не за то, что она была плохой матерью, а за то, что когда-то была идеальной, за те счастливые годы, которые вдруг прошли.
Я сама не идеальная мать – совсем наоборот. Я родила Кэйтлин, потому что хотела ребенка и не думала, каково ей жить без отца, и о том, что ждет ее совсем скоро, – о том, как тяжело ей будет объясниться с человеком, которого она увидит первый раз в жизни. Я отвела Эстер в темное, полное опасностей место, хотя понимала, что не знаю дороги назад. И я больше не умею читать ее любимые сказки, а скоро, слишком скоро вовсе забуду, кто она такая. Пусть у Эстер будет эта пуговица и туфельки в шкафу, усыпанные стразами, – те, что я надела к платью очень горячего цвета в свой самый счастливый день. Надеюсь, тогда она вспомнит обо мне и поймет, что я старалась быть идеальной матерью. Пусть знает – я очень жалею о том, что не справилась.