«– Ну, это еще не так страшно, – сказала Бу-Бу, стиснула сына коленями и крепко обняла. – Это еще не самая большая беда. – Она легонько куснула его за ухо. – А ты знаешь, что такое иуда, малыш?
Лайонел ответил не сразу…:
– Чуда-юда… это в сказке… такая рыба-кит…» [112] .
В оригинале игра слов, на которой построен рассказ, звучит: «kike-kite» («kike» – «еврей», «kite» – «воздушный змей»), и, таким образом, в английском тексте рассказа слова кухарки «большой грязный еврей» были поняты мальчиком как «большой грязный воздушный змей».
Концовка рассказа радостная. к дому мать и сын «не шли, бежали наперегонки. Лайонел прибежал первым» [113] .
Возвратимся, однако, к каламбуру «kike-kite». Помимо звукового сходства этих слов, сыгравшего, как мы видели, в рассматриваемой новелле столь важную сюжетообразующую роль, Сэлинджер, возможно, воспользовался – уже в других целях – полисемией слова «kite». Ведь в английском языке «kite» означает, кроме «воздушного змея», еще и «делать что-либо с необычайной силой». Обыгрывание же разных значений одного слова было не только в принципе широко распространено в древнеиндийской классической литературе [114] , но и помогало, в частности (согласно теории «дхвани-раса»), внушению поэтического настроения мужества.
«Потаенными возбудителями» этого настроения считалось также преобладание в произведении померанцевого цвета [115] и – по мнению некоторых теоретиков «дхвани-раса» – употребление сложных слов [116] . Но если использование Сэлинджером многозначности слова «kite» – наше предположение, то двум последним установлениям писатель следовал безусловно. В рассказе находим несколько трехчленных слов типа «matter-of-factly», a померанцевый цвет среди всех других в нем действительно доминирует, выделяется: на дворе бабье лето (по-английски – «Indian summer» – «индийское лето»), золотая осень, и все освещено низким предвечерним солнцем.
Еще легендарный Бхарата, основоположник эстетического учения, оформившегося позднее в доктрину «дхвани-раса», разрабатывая теорию драмы, указывал, что секрет успеха драматического действа заключен в неторопливости наращивания заданного поэтического настроения, которое достигается постепенным единением логических результатов происходящего с вариациями вспомогательных психических состояний героев. Лишь вследствие подобного синтеза поэтическое настроение способно пронизать действие от начала до конца, утверждал Бхарата, и с ним были согласны теоретики «дхвани-раса» всех последующих веков [117] . В свою очередь, для каждого поэтического настроения был определен собственный перечень вспомогательных психических состояний. Так, для поэтического настроения страха («раса»-6), которое должно красной нитью пройти (суггестивно) сквозь все действие рассказа «Посвящается Эсме…» (шестого по счету в сэлинджеровском сборнике), подобными психическими состояниями являются уныние, депрессия, тревога, раздражение, безумие, испуг [118] . И этой последовательности смены состояний Сэлинджер придерживается, можно сказать, неукоснительно.
Вот как развиваются события в рассказе «Посвящается Эсме…».
Американский писатель намерен послать в 1950 г. на правах свадебного подарка девятнадцатилетней англичанке Эсме посвященный ей рассказ (его-то мы и читаем). Автор познакомился с Эсме, когда той было тринадцать лет, а он вместе с шестьюдесятью другими американскими солдатами проходил в Девоншире подготовку в школе для разведчиков перед открытием второго фронта в Европе. В школе среди солдат царило уныние, они все чаще писали письма, и «если и обращались друг к другу в неслужебное время, то обычно лишь затем, чтобы спросить, нет ли у кого чернил, которые ему сейчас не нужны». [119]
За несколько часов до отправки солдат в Лондон, где их должны были распределить по дивизиям, готовившимся к высадке, герой рассказа решает выйти, несмотря на скучный косой дождь, из казарм и пройтись по городу. Там-то, сидя в кафе, он и знакомится с Эсме. Девочка зашла в кафе с маленьким братом в сопровождении гувернантки (дети принадлежат к титулованному дворянскому роду) и вскоре вежливо обратилась к солдату, потому что он показался ей чрезвычайно одиноким, а она, по ее словам, вырабатывает в себе чуткость, сердоболие. Эсме рассказывает, что мать их умерла, а отец погиб в Северной Африке на войне. На руке у девочки – непомерно большие мужские часы типа хронометра, которые принадлежали ее отцу. Выяснив, что ее новый знакомый – начинающий писатель, она просит его написать когда-нибудь специально для нее рассказ, в котором бы говорилось про сердоболие. А узнав, что с американцем ей больше встретиться не придется, девочка берет у него адрес и обещает написать ему на фронт письмо. На прощанье Эсме учтиво желает ему вернуться с войны невредимым и сохранить способность «функционировать нормально». Так кончается первая часть рассказа.
Во второй части читатель встречается уже со старшим сержантом Иксом, и повествование теперь ведется не от первого лица, как вначале, а от третьего [120] . Однако понятно, что рассказчик в первой части и старший сержант Икс – одно и то же лицо. Дело происходит в Германии спустя несколько недель после окончания второй мировой войны, поздним вечером. Икс только что вернулся из госпиталя, где находился ввиду нервного расстройства, ибо, пройдя войну, не сохранил способности «функционировать нормально». Впрочем, пребывание в госпитале, видимо, не слишком ему помогло – он все еще находится в состоянии тяжелой депрессии. Сидя за столом, Икс пытается читать роман, но вынужден перечитывать по три раза каждый абзац, каждую фразу. Его охватывает тревога: ему кажется, «будто мозг его сдвинулся с места и перекатывается из стороны в сторону, как чемодан на пустой верхней полке вагона» [121] . На столе перед Иксом навалом лежат прибывшие на его имя десятка два нераспечатанных писем и несколько нераскрытых посылок. Он живет в квартире, где вскоре после победы над фашизмом была арестована по приказу командования дочь хозяев – нацистка. Отложив роман, Икс открывает принадлежавшую той книгу Геббельса и перечитывает сделанную ею на первой странице надпись: «Боже милостивый, жизнь – это ад». Далее в рассказе читаем: «В болезненной тишине комнаты слова эти обрели весомость неоспоримого обвинения, классической инвективы. Икс вглядывался в них несколько минут, стараясь им не поддаваться, а это было очень трудно. Затем взял огрызок карандаша и с жаром, какого за все эти месяцы не вкладывал ни в одно дело, приписал внизу по-английски: «Отцы и учители, мыслю: Что есть ад?» Рассуждаю так: «Страдание о том, что нельзя уже более любить»». Он начал выводить под этими словами имя Достоевского, но вдруг увидел – и страх волной пробежал по всему его телу, – что разобрать то, что он написал, почти невозможно» [122] .