– Да. – Кейт сразу же приняла это. – Мы отвратительно разумны. Но и в этом есть что-то интересное. Нам с тобой нужно видеть интересное, забавное всюду, где только возможно. Мне думается, – добавила она, кстати говоря, не без отваги, – что наши отношения просто красивы. В них нет ничего вульгарного. Я стою за сохранение некоторой романтики в жизни.
Ее слова заставили его рассмеяться, и в смехе этом было больше свободы, чем в его улыбке.
– Как же ты должна бояться, что тебе придется меня бросить!
– Да, да! Вот это было бы вульгарно! Но, разумеется, – нехотя согласилась она, – я вижу, что мне грозит опасность совершить что-нибудь низкое.
– Тогда что может быть столь же низким, как решение пожертвовать мною?
– Я не стану тобою жертвовать. Не кричи, пока не заболело! Я не стану жертвовать никем и ничем, и в том-то и есть суть моей ситуации, что я хочу и буду пытаться добиться всего. Вот, – заключила она, – как я вижу себя и как – точно так же – я вижу тебя, действующими ради этой цели. И ради них.
– И ради них? – спросил Деншер с особо подчеркнутой холодностью. – Благодарю покорно!
– Разве они тебя не заботят?
– Да с какой это стати? Что они мне, как не серьезная помеха?
Едва успев позволить себе подобную характеристику столь неправомерно почитаемых ею невезучих персон, он раскаялся в своей грубости – отчасти потому, что ожидал вспышки со стороны Кейт. Но одной из ее самых лучших черт было то, что она порой вспыхивала лишь совсем мягким светом.
– Не понимаю, почему не сделать чуть больше, с тем чтобы, избегая глупостей, можно было сделать все? Мы ведь можем ее сохранить.
Деншер смотрел на нее широко раскрытыми глазами:
– Ты полагаешь, ее можно заставить выделить нам пенсион?
– Ну, подождем – увидим.
Он задумался.
– Увидим, что можно из нее вытянуть?
С минуту Кейт ничего не говорила.
– В конце концов, я никогда ничего у нее не просила: никогда, в самый разгар наших бедствий, не обращалась к ней за помощью, даже близко к ней не подходила. Она сама обратила на меня внимание, сама взялась за меня, выпустив свои замечательные золоченые когти.
– Ты говоришь о ней так, – заметил Деншер, – будто она – гриф.
– Лучше скажи – орлица, с золочеными когтями и клювом, да еще с мощными крыльями для великих полетов. Если считать ее и вправду созданием воздушным, – скорее можно сказать, что она огромный, сшитый из шелка воздушный шар, – то я никогда по собственной воле в его гондоле не оказывалась. Я – это ее собственный выбор.
Этот этюд – изображение ситуации, сделанное Кейт, – был действительно великолепен по стилю и яркости красок: Деншер молча рассматривал его целую минуту, словно картину большого мастера.
– Что же такое должна она в тебе видеть?
– Чудеса! – И, произнеся это очень громко, Кейт встала и выпрямилась перед Деншером. – Все это. Вот оно – перед тобой.
Да, так оно и было, и, пока она вот так стояла перед ним, он не переставал мужественно смотреть в лицо фактам.
– Так ты хочешь сказать, что я должен сыграть свою роль в том, чтобы каким-то образом ее умиротворить и все уладить?
– Повидайся же с ней, повидайся! – раздраженно повторила Кейт.
– И попресмыкайся перед ней, попресмыкайся?
– Ах, да поступай ты как хочешь!
И она в раздражении зашагала прочь.
В этот раз взгляд Деншера следовал за Кейт очень долго, прежде чем сам он ее нагнал, потому что ему хотелось разглядеть гораздо больше в посадке ее головы, в гордости ее поступи – он не знал, как это лучше всего назвать, – чем он видел когда-либо прежде: разглядеть, хотя бы отчасти, то, что видела в ней миссис Лоудер. Он вполне осознанно ежился, представляя себе, что выступает резоном, противоположным резонам тетушки Мод; впрочем, в тот же самый момент, видя перед собой источник вдохновения этой достойной дамы, он был готов согласиться чуть ли не на любую смиренную позицию или на выгодный компромисс, следуя не столь уж строгому приказу своей приятельницы. Он станет действовать так, как пожелает она: его собственные желания осыплются легко, как это часто бывало. Он станет помогать Кейт изо всех сил, ибо весь остаток этого дня и весь следующий день ее нестрогий приказ, брошенный через плечо, когда она, уходя, обратила к нему свою красивую спину, казался Деншеру хлопком огромного кнута в прозрачном голубом воздухе – в той стихии, где пребывала миссис Лоудер. Вероятнее всего, пресмыкаться он не станет – на это он как-то не был готов, но он будет терпелив, смешон, разумен, неразумен и, более всего, – предельно дипломатичен. Он поведет себя умно, соберет весь свой ум и как следует его встряхнет (так он сейчас и сделал), как, бывает, сильно встряхивает свои любимые, такие уже старые и потертые часы, чтобы они снова пошли. Дело вовсе не в том, хвала Небесам, что у них двоих недостаточно «факторов» (надо же когда-то использовать «большие» слова из его газеты!), с помощью которых они могли бы пройти это испытание, и было бы вовсе не к чести их звезды, какой бы бледной она ни была, если бы они потерпели поражение и сдались – сдались столь рано, столь незамедлительно. И правда, дело в том, что Деншер вовсе не думал о таком несчастье, как – в наихудшем случае – о необходимости прямо пожертвовать их возможностями; он вообразил себе – и этого ему было достаточно, – что попытка вразумить миссис Лоудер сведется к доказательству их собственного тщеславия, к демонстрации их самонадеянной глупости. Когда вскоре после этого в огромной гостиной сей достопочтенной дамы – помещения в доме на Ланкастер-Гейт с самого начала поразили Деншера своими чудовищными размерами – он ожидал ее по ее приглашению, доставленному ему телеграммой «с оплаченным ответом», его теория заключалась в том, что они по-прежнему держатся за свою идею, хотя и ощущают, что трудность ее воплощения в жизнь возросла до масштабов этой гостиной.
А гостиная находилась в полном его распоряжении довольно долго: ему показалось, что прошло около четверти часа; и пока тетушка Мод медлила, заставляя его ждать и ждать, его одолевали воспоминания и размышления, и Деншер задавал себе вопрос, чего же следует ждать от человека, способного повести себя с другим таким вот образом? И сам визит, и его время были предложены ею самой, так что ее промедление, несомненно, было частью общего плана – создать для него неудобство. Тем не менее, пока он ходил взад и вперед по гостиной, воспринимая то, что говорила ему массивная, с обивкой в цветах мебель этой комнаты – великолепное выражение знаков и символов миссис Лоудер, у него практически не было сомнений по поводу неудобства, которое он готов был испытать. Он даже обнаружил, что с легкостью принимает мысль о том, что ему некуда отступать, не на что опереться и что это и есть то самое большое унижение ради большого дела, какого только и может пожелать гордый человек. Эта его теория еще не вполне четко оформилась, так что он пока ничего не выказывал – буквально ни малейшей демонстрации, ни малейшего ее признака; однако здесь, вокруг него, казалось, совершается такая явная демонстрация, такие окружили его, почти анормально утверждающие, агрессивно прямые, огромные предметы обстановки: они в мельчайших деталях излагали ему историю хозяйки этого дома.