Крылья голубки | Страница: 95

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Прямая и стройная дама, с толстыми темными косами, сбегающими вниз по спине, волоча по траве густо расшитый шлейф, описывает полный круг, затем делает это еще раз, и прерванный разговор, краткий и щадяще иносказательный, кажется, больше скрывает, чем высвобождает тот смысл, что они имеют в виду. Это потому, что, когда им, по счастью, нет необходимости считаться с посторонними, они встречаются в атмосфере, как бы нетерпеливо ожидающей их слов. Такое впечатление воспринимается ими всерьез и может даже оказаться трагическим, так что они наконец довольно определенно решают всегда бережно относиться к тому, что они произносят.

Нельзя было прямо и без обиняков выразить Милли, в частности, ту мысль, что, если бы она не была так горда, ее можно было бы жалеть более «удобно» – удобно то есть для жалеющего; не могло быть никаких устных доказательств, никаких более явных проявлений жалости, помимо постоянно внимательного отношения, притом что чудесная смесь ее слабости и ее силы, грозящей ей опасности – если таковая существовала – и ее выбора делали девушку непреодолимо интересной. Затруднения Кейт в этом отношении, в общем-то, полностью совпадали с собственными затруднениями миссис Стрингем, и Сюзан Шеперд на самом деле, в нашей метерлинковской пьесе, могла бы незаметно в сумеречном свете присутствовать на берегу рва. Что касается Кейт, мы можем в любом случае заявить, что ее отношение к Милли все это время было вполне искренним, ее сочувственное воображение – интенсивным и что это осознавалось ею как достоинство, дающее ей право на спокойную совесть, на, так сказать, доверие к самой себе, и впоследствии стало ей очень дорого. Своим острым умом она распознала логику их взаимной двойственности, без посторонней помощи прошла через то же испытание, что и другая, молчаливая приверженка Милли, с легкостью увидела, что для ее юной подруги быть полностью откровенной означало бы предать предсказания, благодарения, прозрения ощущаемого контраста между ее удачей и ее страхом – все это вступило бы в противоречие с ее постоянной бравадой. Именно в этом все дело, с изумлением осознала Кейт: признаться значило бы вызвать сход лавины – той лавины, в постоянном ожидании которой жила Милли, лавины, сход которой мог начаться от легчайшего дыхания; впрочем, хотя и с меньшей вероятностью, сочувственное дыхание Кейт подавляло плач, в отличие от дыхания бесполезного сочувствия, беспомощного изумления и предположений других. Поскольку девушкам приходилось так много скрывать друг от друга, их встречи наедине, ради возможности снять маски, должны были опираться на номинальный повод – искренне проявлявшийся в обоюдной радости из-за возможности хоть капельку поболтать. Возможность поболтать, по правде говоря, представлялась им на каждом шагу, но они всегда смотрели на эту возможность без особых надежд и старались, когда оказывались лицом к лицу, обязательно иметь наготове какое-то мнение или что-то еще, пригодное для обсуждения. Облегчение при «освобождении от доспехов» – таков был настрой их встреч; однако настрой этот, в свою очередь, был таков, что они не могли задать друг другу вопрос: а зачем, собственно, нужно им надевать на себя эти доспехи? Милли носила их как свою всегдашнюю броню.

Сейчас она почему-то была без доспехов, чего не случалось уже много недель; то есть она всегда оказывалась без брони, когда оставалась одна, и ее спутники никогда еще не представлялись ей столь разобщенными и угнетенными. Похоже было, что снова и снова, все более и более безмолвно и чудесно понимал ее один Эудженио, принимая от нее все без слов, отважно и хитроумно, ради, например, прекрасного дня: «Да, устройте мне часок в одиночестве; уведите их – мне все равно куда; поглотите, развлеките, задержите их; утопите, убейте, если вам захочется! – чтобы я смогла хоть немного, наедине с собой, разобраться, где я и что со мной происходит». Милли сознавала, что предельно раздражена, ведь вместе с другими она отдавала ему во власть Сюзи – Сюзи, которая сама была бы готова утопиться ради нее; она отдавала ее во власть корыстному чудовищу, с чьей помощью она таким образом могла купить себе передышку. Странными выглядели повороты ее жизни и настроения, вызываемые слабостью; странными были вспышки фантазии и обманчивые проблески надежды, и тем не менее они все же были закономерны – неужели нет? – эти эксперименты, проверяемые той истиной, что в самом худшем случае они проводились на себе самой. Теперь она стала поигрывать с мыслью, что Эудженио мог бы нераздельно, всеобъемлюще помогать ей: он дал ей понять, и всегда репликами, на самом деле абсолютно беззвучными, что у него есть концепция, пока еще ею не вполне усвоенная, некоего совершенного использования ее богатства для контршага, для противостояния року. Они как-то вместе пришли к заключению, что это противоречит здравому смыслу – иметь столько денег и испытывать нужду – глупее и неудобнее нуждаться в жизни, в карьере, в чистой совести, чем в собственном доме, в карете или в поваре. Она как бы получила от Эудженио профессиональную экспертную оценку того, что он способен, не особенно напрягаясь, для нее предпринять; тщательность его в оценке, кстати сказать, Милли могла с легкостью сравнить с расплывчатостью сэра Люка Стретта, которая, особенно в палаццо Лепорелли, когда утра были так прекрасны, выглядела просто дилетантской. Сэр Люк ни разу не сказал ей: «Платите так, чтобы хватало денег, а все остальное предоставьте мне!» – это были определенно те самые слова, что произнес Эудженио. Сэр Люк, кажется, тоже говорил о покупке и платеже, но имея в виду совершенно иные средства расчета. То были величины, неназываемые и не поддающиеся счету, и, более того, такие, что она немогла быть уверена в своей способности ими распоряжаться. Эудженио – вот в чем разница – мог называть, мог считать, и его цены не были вещами того рода, что вызывали у нее страх. Она всегда была готова – кто этого не знает? – платить вполне достаточно за что угодно, платить за все, а тут просто возник новый взгляд на то, что такое «достаточно». Она развлекалась – поскольку Эудженио находился рядом, чтобы написать расписку в получении, – возможностью оплачивать счета. Она более, чем всегда, была готова платить достаточно и так же более, чем всегда, платить слишком много. В чем же иначе – если таковы были моменты, с которыми ваша самая доверенная служанка не могла совладать, – состоял смысл быть, как называли вас все милейшие Сюзи земли, принцессой во дворце?

Сейчас, в одиночестве, Милли совершала полный обход дворца, благородного и покойного, а летнее море, там и сям шевелившее то штору, то наружные жалюзи, посылало свое дыхание в скрытые от людских взоров дворцовые пространства. Ей привиделось, как она остается здесь навсегда: вероятно, Эудженио мог бы устроить это. Она уже обитала здесь, словно в ковчеге посреди объявшего ее потопа, и была преисполнена такой нежности к своему ковчегу, что почему бы этому, просто из милосердия, не послужить достаточным основанием? Она никогда, никогда его не покинет – она обязуется здесь остаться: попросит позволения всего лишь тихо сидеть на месте и плыть все дальше и дальше. Красота и напряженность картины, истинное, хоть и кратковременное облегчение от этого причудливого образа достигли кульминации в положительном решении – задать такой вопрос Эудженио, когда тот вернется, так как она еще его не задавала; впрочем, этот проект, надо добавить, несколько утратил силу, когда, вернувшись в большой зал, откуда она начала свой меланхолический обход, Милли обнаружила там лорда Марка, о чьем приезде в Венецию она еще не знала и которого слуга, последовавший за нею через пустые покои, попросил остаться и подождать. Следовательно, он остался, лорд Марк, он ждал ее – о, несомненно! – никогда прежде он не производил на нее такого впечатления: он – человек, способный ждать; если надо, ждать терпеливо; ждать почти с благодарностью за предоставленную возможность, хотя в то же время подчеркивая свою решительность. Странным представлялось ей, как она впоследствии припомнила, то, что ее удивление по поводу причины его прихода к ней возникло у нее не сразу, но по прошествии целых пяти минут, да и то не так уж четко: она чуть ли не рада была встрече с ним, почти прощая ему нарушенное уединение, словно он уже какое-то время присутствовал в ее мыслях и действовал по ее наущению. Он в лучшем случае был как бы окончанием передышки; он мог вам очень нравиться, но вы ощущали, что он своим присутствием умеряет ваше драгоценное уединение более, чем кто-либо другой из известных вам людей; вопреки всему этому, так как он не был ни милой Сюзи, ни милой Кейт, ни милой тетушкой Мод, ни даже в наименьшей степени милым Эудженио, встреча с ним нисколько не нарушала ее представления о разобщенности и исчезновении ее друзей. Милли не была с ним до такой степени наедине с тех пор, как он показал ей тот великолепный портрет в Мэтчеме, в те моменты, что явились для нее наивысшим уровнем ее безопасности, в те моменты, когда самые ее слезы, которых она так стыдилась, ознаменовали тот факт, что она сознательно обогнула ограждавший ее мыс и покинула голубой залив сравнительного неведения, выйдя в беспокойный простор открытого моря. Присутствие лорда Марка сейчас связалось с его присутствием тогда, напомнив ей, каким доброжелательным он оказался, как вел себя тогда, в Мэтчеме, и как сказал ей, совершенно неожиданно, в такое время, когда она особенно прочувствовала это, что из-за доброжелательности и красоты того, что они оба вместе запомнили, она его не потеряла – совсем наоборот. Принять его радушно, принять его здесь, во дворце, видеть, как он заинтересуется, как будет очарован, а также – как явно рад тому, что застал ее без кого бы то ни было из друзей и никто не испортит ему удовольствия, – все это было ей в первые минуты так приятно, что, вероятно, на ее лице отразилось некое радостное предвкушение.