Бригадиром у них — поразительной красоты парень двадцати трёх лет. Бывают у таджиков такие лица с идеальными восточного изящества чертами; вот только у Джека будто срезанная нижняя челюсть всё портит. Его все знают по имени Джек. Настоящее имя, конечно, другое. Все они часто называют себя для дачников Аликами, а этот — Джек. Ну, немножко по-другому, но назовём его так: не нужны ему лишние неприятности. Бригадиры обычно имеют законную временную регистрацию, рабочие — нет; а вы попробуйте её получить, а я на вас посмотрю… Ментовскую машину, которая регулярно объезжает посёлок, они знают по звуку мотора. Когда они впервые, работая у меня в саду, бросились вдруг вглубь участка, падая ничком в высокую, некошеную траву, я растерялась; оказывается, в переулок въезжали менты. Как увидят — штраф с каждого; сколько раз в день увидят — столько раз и оштрафуют. Бригадир отвечает за минимизацию количества таких встреч и ездит выручать, если что. С ментами у Джека соглашение: в месяц за каждого члена бригады плачу столько-то, а вы сверх того уже взяли втрое… Джек может выручить и какого-нибудь казаха, как в прошлом году, когда к тому в электричке пристали скинхеды, и оба, Джек и казах, загремели в отделение, а скинов не тронули. Такие кошки-мышки, в которых таджики всегда проигрывают деньги, но выигрывают возможность работать. Потому что на родине — полная нищета и отчаяние, голодные семьи, работы нет. Впрочем, Джек считает, что разделение на богатых и бедных — нормальное явление, только очень хочет стать богатым сам.
В Подмосковье таджики живут, то арендуя бедные дачки, то в каких-нибудь железных гаражах, раскаляющихся на жаре до невозможности дышать. У Джека на руке обручальное кольцо. «Большая семья? Жена, и детки есть?» — спросила я. Он рассмеялся белозубо: «Нет, хитрость». Уже несколько лет Джек живёт здесь с русской девушкой, прислугой новых русских. Она настаивала на законном браке. Поехал домой, говорит Джек, спросил старшего брата — отец с матерью умерли… — От чего? — От живота. — Холера? — Да Аллах его знает… А брат сказал — нет, женишься только на таджичке. Вот купил кольцо себе, вернулся — говорю ей: всё, меня женили, с тобой в брак вступить не могу. Ну она и так со мной живёт, улыбается он ещё шире. «Но и вправду — зачем мне русская жена? — и взглядывает на меня лукаво. — «Ну как же, — говорю, — европейцы, например, ценят русских жён, они смирные, работящие». — «Да? — изумляется Джек. — Русские женщины — ленивые и развратные. Вот у нас женщины и на базар без мужчины выйти не могут, а у вас — вон, сама за рулём, бесстыдница, куда хочет, туда едет…»
Новые русские живут, полагаю, неплохо — но за забором не видно. Во всяком случае, могут позволить себе, наняв таджиков, не заплатить им за работу — и ничего не сделаешь, у богатых охрана, к ним не подойдёшь, в случае чего — менты на их стороне. Таджики живут здесь в тройном рабстве: они рабы своих рабовладельцев, наших ментов и новых русских. А мы, старые русские дачники, поживаем тут так себе. По сравнению с таджиками так просто замечательно. Отдыхаем мы хорошо. Устаём только очень.
Жить надо ночью.
Ночью надо жить. Когда спадает жара, и становится можно дышать, и светит луна в красном ободе от пережитого зноя. Луна всегда обещает и никогда не исполняет обещанного, и это отрадно. Потому что воплотившаяся мечта — самая гнусная вещь на свете.
Ближе к рассвету, может, и напишется что-то путное — зимой-то всё написанное ночью уже утром идёт в корзину. И падают сливы в саду, и опять обещают свежесть — надо только чуть-чуть подождать, немного, всю жизнь, — и дорога в город.
А в городе духота, все сошли с ума. Он пошёл погулять с собакой, позабыв её дома, но взяв поводок. Водители за рулём очумели вконец. И зной, и марево, и заблудилась коллега трижды, идя на работу, и слова расплываются на бумаге кляксами, не желая складываться в пристойные фразы, и даже привычные офисные склоки увяли, умученные жарой. И вечер, и вываливаешься из города как из шкафа, и приползаешь к смешному домишке в уповании на луну и ночь. А в орешнике скалится белка — руки-в-боки, — цокает, и верещит, и не уходит. Я сказала ей: это мой орешник, и я хочу свой законный орех. Но она понимать не желает и глядит на меня с ненавистью, и я бреду на крыльцо без орехов, падаю в кресло. И сижу не сказать чтобы очень долго и не сказать чтобы вовсе недвижно, и, открыв, наконец, глаза, вижу мышь у самой ноги — она тоже спятила и подошла ко мне, как собака, ткнувшись мордочкой.
А потом идёт дождь, и раскрыто всё настежь, наотмашь, и влажно, и парко. А в дверь с веранды доносятся звуки — странные такие чмокающие шлепки по линолеуму, и вдруг рвётся куда-то стоящий на полу целлофановый открытый пакет с бутылкой воды — судорогами, живой, и, наконец, в последнем рывке выход найден, — и кто сказал, что выхода нет? — и лягушка прыгает на меня, ошалевшую вместе с ней. Этим лягушкам противопоказаны тропики, как и мне. Они пьянеют от них — как и я.
…И снова проснулась в семь тридцать утра, будто кто-то толкнул, потому что человек обо мне подумал в ту минуту с великой тоской, и опять ему мнилось, что я зову, и метнулся, чтобы увидеть, и не нашёл. И уже в середине бесконечного дня: «Касание губит. Телесность тесна». — «Меня воскрешает». — «Я сегодня сугубо спиритуальна». — «Ты всегда спиритуальна, не ври». — «Меня нет. Я просто тебе снюсь». — «Ты всегда снишься. И всегда слишком есть. И вообще ты всегда вся слишком…» Всё. Отбой. Конец связи. Что-то на линии, или деньги закончились, или терпение, это неважно. Этой связи давно конец, но на том конце этого не знают. Прости, слишком жарко.
…Жить надо ночью. Днём надо спать. Ведь днём мне снится, что мне снится, что я, наконец, проснулась.
Милый друг, я пишу тебе только летом, потому что только в это время года выпадает возможность хоть ненадолго уйти из бесконечной суеты и бешеного ритма жизни и предаться неспешному ощущению жизни как таковой. Вести машину и быть сосредоточенной на вождении — значит не видеть дорогу, как это ни парадоксально звучит, вернее видеть её технологически — поворот, объезд, тупик, — а не как путь и путников. Такое модное слово «технологии», и если думаешь лишь о технологических «как», убиваешь «что» и «зачем».
…Запах бензина и плавящегося на жаре асфальта — запах абсолютной безнадёжности. Пространство перенаселённого города становится совсем безжизненным — дешёвые дезодоранты, человеческий пот и бензин с асфальтом составляют коктейль, просто вопящий об отсутствии даже полого топоса, потому что полость предполагает наличие границ, за которыми, быть может, есть жизнь, а тут — ужас безграничной пустоты, остановившегося времени и вечной смерти. Чужие и чуждые запахи обрушиваются на тебя как удар, нагло вторгаются в твоё личное пространство, и оно съёживается и умирает, и ты нигде.
Забить эту невыносимость, обобравшую мир на десять миллионов прекрасных ароматов. Курить. Курить. Нигде столько не куришь, как в Москве. Курительный город, сказал как-то друг.
Странное дело: город, где живёт когда-то отчаянно любимый человек, как и все города на свете, имеет свой запах, который, если попытаться разложить его на составные части, тоже сочиняется из испарений ненавистного бензина, а ещё перегретого металла и волжской влаги. То ли река тому причиной, то ли реликтовый лес на берегу, то ли потому, что согрето там небо тёплым дыханием дорогого человека, но это волшебный запах. Я всегда ношу его с собой где-то на самом донышке памяти и достаю, чтобы вдохнуть, когда становится нечем дышать.