Мы расстались два года назад, и вот теперь моя бабушка, открывшая ему дверь, даже испугалась: такое неживое стояло его лицо… У него были мягкие русые волосы и будто искусным резчиком вылепленные черты лица — он был похож на молодого Льва Прыгунова. «Нет?» — спросил он. «Нет», — сказала я. Он был военным лётчиком, и однажды я увидела его фамилию в списке погибших по телевизору.
Мужья попались яростные, только, в отличие от любимых и любивших, выжегшие из меня всякую теплоту. Не выносили, когда меня не было дома, мучились, терзались, метались из угла в угол, звонили кому попало, рылись в моих личных вещах в поисках улик, выбегали на улицу, к метро — а вдруг она на такси?.. — и обратно, к дому… Две недопитые чашки чаю на столе — и початый торт тут же был вмазан в стенку, записка — ага, абсолютная грамотность, а тут ошибка, ошибка, написано: «вернусь ввечеру», нет такого слова в русского языке — ввечеру, значит торопилась, нервничала, врёт! — телефонная трубка вдребезги после звонка, чтобы не волновался. Расставались, сходились, опять расставались. И приходя с визитом, первый всё рвался вынести помойное ведро к мусоропроводу на лестнице в подъезде, я разрешала, мне казалось это заботой. Как-то он сильно подзадержался там у мусоропровода, и я вышла на лестницу: разложив газету, он вытряхивал содержимое ведра в поисках подозрительных улик моей жизни. И мстили, мстили, мстили за эту свою потерянность и невозможность пережить физическое моё отсутствие. Особенно изощрялся в издевательствах и унижениях второй. Как-то, впервые поехав за границу и пойдя с ним в универсам, отобрала в корзину для покупок дефицитные у нас тогда женские прокладки, четыре пачки. Он осыпал меня ругательствами, вырвал из рук и бросил на полку с товарами эти несчастные пачки, вокруг собралась толпа, не понимавшая русской речи, но потрясённая тем, из-за чего мог разгореться скандал между этими сумасшедшими русскими. Бабки твои подтирались сеном, орал он, вот и ты насуши себе сена и хоть обвешайся им с ног до головы; и вообще, когда эти месячные у тебя, наконец, кончатся, вырежи себе там что-нибудь, чтобы климакс наступил уже, а то не напасёшься, убытки одни. Он любил лёгкие решения, они казались ему красивыми и элегантными. А когда-то смотрел на меня восторженными глазами, и все говорили: как он на тебя смотрит, и видно, что восхищается и гордится и как красивой женщиной, и как интеллектуальным, тонким человеком. И зарывался в мои колени, и боготворил интимнейшее, и шептал, что когда в юности мечтал о женщине, видел в грёзах моё тело, именно моё, такое, с нежнейшими изгибами и особой, только мне присущей грацией движений — как бывают неповторимые улыбки или единственные, только одному любимому человеку присущие жесты…
Всё временное казалось навсегдашним, и нельзя было это перетерпеть. Между ними не было ничего общего, кроме этой остервенелости.
Когда-то давно сказал мне Учитель: исследователь, дорогая, если, конечно, он настоящий, всегда похож на свою проблему. И мне интересно: это я как научную тему выбрала жестокий романс, или он выбрал меня? Всегда хотела тихой и благонравной жизни. А — одни стоны и крики, страсти в клочья, любовь и ненависть в одном флаконе, и без всяких тебе трелей соловья. Бульвар. В общем, love me tender, love me true, all my dreams fulfill, как пел незабвенный Элвис Пресли.
И поклонников была тьма. Смеясь, меняла она их, немного различавшихся лишь размерами своего орудия утех, сочетала и параллелила, встречалась и расставалась, они были лишь фоном её расцветающей жизни, которая вся светилась впереди, обещая вечное солнце и бесконечно лёгкое дыхание, захватывающую работу и профессиональную славу. Гагарин, суд над Даниэлем и Синявским, ввод войск в какое-то иностранное государство и прочее, о чём шумели в газетах и шушукались на кухнях, были для неё слабыми тенями из чужой жизни, мёртвыми и к ней не имевшими ровно никакого отношения. Не понимала она только одного — трагедий любви, разыгрывавшихся время от времени в жизни её подруг: ну, гигиеническая потребность потереться слизистыми оболочками, слегка приятно, но и без этого можно прекрасно жить, ну, с одним рассталась — так сколько их вокруг, готовых по первому взмаху ресниц…
Он был гэбэшник, по фамилии, скажем, Соколов — реальный, он носил «птичью» фамилию, да и неважно это. Учился где-то там в их особо высшем учебном заведении: звание, жена, чистая анкета, всё «соответственно норме и допуску», положенных для таких, под тридцать, мужчин, избравших для себя военную карьеру. Он был опытен и влюблён, влюблена была и она, и не в первый раз, но всё-таки ЭТО случилось с ней не сразу, на четвёртом или пятом их уже интимном свидании. До сих пор она ЭТОГО не испытала ни разу. Она таяла в его сильных руках, с радостью отдавалась ласкам самым тонким и самым грубым, его губам и языку, скользящим glissando по твердевшим соскам и меж её грудей, по нежной коже девичьего живота, всё ниже и ниже, его музыкальным пальцам, игравшим на её бледно-розовых лепестках как на клавишах какую-то неведомую ей прежде мелодию, звучавшую всё более торжественно, вначале adagissimo, потом аd libitum, аllegro, пока не вылилась fortissimo в аллилуйя — и тогда вдруг раскрылось небо, и истина, и настоящая жизнь с её прошлым, настоящим и будущим, Благая Весть, которая была одновременно и Апокалипсисом, и она сказала: за это и умереть можно. Есть в словаре такие слова, которые произносить не нужно, потому что они сбываются.
…Он уже переехал к ней, подал заявление на развод, но предстояло распределение, для которого неукоснительно следовало быть идейно выдержанным и морально устойчивым, и забрал его друг, сказав: после распределения и разведёшься, и женишься, а теперь не дури. Он уехал и не вернулся. Через полгода она узнала, что на новое место службы Соколов вызвал свою прежнюю жену. И быстро промелькнула долгая жизнь, в которой были и другие мужчины, и законный муж, и рождение детей, и работа, и комиссарская остервенелая строгость, и демонстративная брезгливость мужа, уходившего из дому, когда дело касалось её недомоганий, требовавших его физической помощи, а самой было не встать и даже не подмыться, и его уход к другой, и предательство сыновей, и смертельная болезнь, постоянное удушье — как тени, как Гагарин с Синявским тогда, в юности, это не имело к ней настоящей никакого отношения. Теперь плоть её, никем не любимая и никому не дорогая, съёжилась и сморщилась как печёное яблочко, сухонькие ручки раз в день тёрли в ванной никому не нужные теперь соски, и обвисшие мешочки грудей, и засохшие лепестки только раз в жизни попусту расцветшей розы — она была чистоплотной и принимала душ в подтекающей и давно не ремонтированной ванне ежевечерне. И никогда больше не случилось ЭТОГО, ни с кем и никогда, никогда больше не раскрывалось ей небо навстречу, призывая в вечную счастливую жизнь. Но весь оставшийся ей в земной юдоли горький срок она помнила, что небо есть и что оно может открываться человеку как обитель, как родной дом, такой родной, какого у неё не было и какого не бывает ни у кого на земле.
К семнадцати годам, когда они познакомились, Тасина детская белокурая головка с огромными ярко-голубыми глазами превратилась в настоящий иконописный лик ангела — почти бестелесный, с золотым венчиком волос и отрешённо-ласковым взглядом. Виктор был уже известным художником, основоположником «сурового стиля» в советской живописи — «шестидесятником», певцом простоты и созидательного труда, берёг как единственную драгоценность шинель отца, погибшего на войне, — и старше Таси почти на двадцать лет. Жена его Лара тоже занималась живописью, писала уютных зверюшек и смешных деток, иллюстрировала детские книжки, но особенно была изящна в гравюрах — тончайшие линии рисунка летели у неё из-под руки свободно, будто в унисон с её лёгким дыханием. Она была уникально светлым и мудрым человеком и приняла их жизнь втроём естественно и радостно: если сердца любимого хватает на любовь к двум разным женщинам, то почему бы и нет?