Вообще-то в комнате нет ничего, кроме кроватей. Только стул с нашими вещами и Лёкина коляска в углу. Сама Лёка сидит на кровати и разглядывает блестящую спинку. Я тоже уселась на колючее зелёное одеяло. Покачалась немного. И захотела на улицу, а то здесь темно, пахнет фанерой и вытертой пылью. А там – и трава, и солнце, и озеро.
Мы с папой стоим на пирсе и смотрим в глубину. Никого не видно, в воде темно. Но папа говорит, что там много кто есть: и раки, и рыбы, и червяки, и улитки всякие. А кажется, никого нет. Только вон там, впереди, на волнах качается красный конус. Это буёк. Он показывает, что дальше заплывать нельзя. Папа недавно купался и за буёк не заплывал. Он за него схватился и помахал нам рукой. И волосы у него теперь как у растрёпы.
Рядом с нами стоит специальный домик с мачтой и фонарём. На домике плакаты о том, как вести себя на воде, и спасательный круг. На его красный бок выполз здоровенный паук. Ну его. Раз паук, не буду трогать. Внутри домика есть скамеечка. Как будто озеро – это театр. Но я там сидеть не хочу. Из-за паутины. А вот папа паутины совсем не боится. Потому что папа биолог, и он эту паутину, наоборот, изучает. Но сейчас он ничего не изучает, а стоит рядом со мной, держит меня за руку и показывает на облака.
Мы стоим босиком на тёплых досках, ждём, когда придут мама и Лёка. Слушаем, как рядом другой пирс поскрипывает. Он красный, на железных бочках. Бочки хоть и железные, а не тонут. Потому что в них воздух. Из-за этих бочек пирс напоминает поезд из красных вагончиков. Только мне на этот пирс без папы или мамы никак нельзя. Мы на него потом тоже сходим.
Мы всё ходили-ходили по базе, смотрели-смотрели, даже на лодке плавали. Потом я помогала маме готовить – подавала соль. И вдруг папа говорит: «Вот и вечер наступил». Я стала смотреть: где вечер? Но вечера не было видно. Только солнце ушло светить за гору и волны на озере совсем успокоились. А потом как-то незаметно стало темно.
Кто-то зажёг на кухне лампу-керосинку. Это такая лампа, у которой внизу железная подставка с керосином, а сверху горит огонь в стеклянном шаре с трубочкой – как будто в кусочке от огромных ёлочных бус. Но мы не стали долго смотреть на огонёк, мы пошли спать. Мама сказала, что потом мы попросим у дяди Миши ещё одну керосинку, а пока пойдём в домик с фонариком. У нас есть красный пластмассовый фонарик. Я думала, в домике мама зажжёт электричество. Ещё днём на потолке я видела лампочку. Вот она и сейчас блеснула в луче фонарика. Но мама засмеялась и сказала, что здесь, на базе, никакого электричества нету. Вот нету, и всё. Так что придётся нам сейчас ложиться спать, не сидеть же в темноте.
Я не люблю ложиться спать. Я люблю сначала почитать, поиграть во что-нибудь тихое. Потом послушать, как мама рассказывает. Или папа. А потом пусть они сами сидят, читают и негромко разговаривают, а я буду лежать и думать. Только мама сказала, что батарейки нужно беречь, поправила спящей Лёке одеяло и выключила фонарик.
Темнота упала на самые глаза. Я затаила дыхание. Как будто весь мир выключили. Мне хотелось вскочить, позвать маму или запеть песню, но тогда взрослые точно рассердятся. И вдруг мне представилось, что никого нет. Только пустота вокруг, как в космосе, но без звёзд.
Но вот в ней появились окошки. Они начали тихо светиться сквозь шторы, и тогда я увидела спинку кровати. Высокую, из железных трубок, как в нашем садике.
А вот кругляшок на потолке, из которого торчит лампочка. Но лампочку не различить. Тёмно-серый воздух словно полон мошек, мельтешит перед глазами. А вон мельтешит белая дверь. Что там, за дверью? Веранда. А за верандой?
Бум!
Ой! Что это? Что это стукнуло по нашей крыше? Кто там ходит? Вот опять. Шорох, приглушённый фанерными стенами, и опять бум по крыше.
– Мама, что это?
– Спи. Это шишка.
– Шишка?
– Да. Спи.
Сразу стало почти совсем не страшно. Домик стоит под соснами. Ветер подует, вот шишки и падают на крышу. Красивые такие, мохнатые шишечки… И я стала представлять себе шишки, как они отрываются от веток и летят вниз.
Одеяло сделалось тёплым, и вылезать из-под него уже не хотелось. Так я и слушала разговор шишек, а как уснула, совсем не заметила.
Лёка, полулёжа на собачьей спине, держалась за большие мохнатые уши и приговаривала:
– Тайга. Тайгуся.
Тайга жмурилась и чуть поводила носом.
– Девочки, не висните на собаке, – говорила мама, проходя мимо, – ей же тяжело.
– Нет, ей нравится, – говорила я, запуская пальцы в мягкую шерсть. Тайга жмурилась.
Каждый день огромная жёлто-серая овчарка выходила на базовую поляну, ложилась и задумчиво смотрела на озеро. Когда мы её видели, ничто не могло удержать нас на кухне. Или на веранде. Или на пирсе. Ну разве что лодка, купание или очень строгий окрик мамы. Иначе мы сразу бежали к Тайге и обнимали её с двух сторон за шею.
Тайга разговаривала с нами. Да, да, да, не смейтесь. Иногда она говорила:
– Ну-ка. Мама зовёт, слышите?
Иногда:
– А кто вчера ревел? Ох, ну ладно. Только коленку убери, в рёбра давит.
– Лёке-то ты ничего не говоришь, а она так может вцепиться! Я-то знаю.
– Лёка – щенок маленький, ей можно.
Лёка собакину шею обхватить не могла, но всё равно прижималась так, что косынка сползала ей на нос. Тайга дожидалась конца ласки и осторожно вставала с места. Лёка соскальзывала с шерсти в траву, деловито поднималась. А Тайга отходила, говорила «фффух», отряхивалась, чесалась и шла за дяди-Мишин дом.
А если мы отплывали на лодке, Тайга ничего не говорила. Она стояла и смотрела нам вслед. И мы видели, как она удалялась и удалялась, а потом серое остроухое пятнышко сливалось с берегом.
Когда же она нас не видела, а мы её видели – обычно это бывало, если мы плыли на лодке домой, – Тайга превращалась в обычную лопоухую собаченцию. Высунув язык, она носилась по поляне, что-то жадно вынюхивала в траве, каталась по земле, играла с палочкой. Она прыгала, крутилась, гонялась за хвостом, пыталась перекувырнуться через голову, и, кажется, я слышала долетающий с берега собачий смех.