Книга рыб Гоулда | Страница: 27

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

К тому и другому я был готов.

И всё благодаря рыбе-дикобразу.

IV

Всё, что я ещё написал о зарождении новой нации и о строительстве новой Европы на диком острове, затерявшемся где-то под южными небесами, острове, на коем царят самые диковинные и превратные представления, только предстоит узнать тому, пред кем лежат сейчас исписанные мною листы; теперь же я расскажу о человеке, представшем передо мною в то памятное холодное утро, когда мы высадились на остров и разместились в кое-как сложенных из кирпича тесных бараках для вновь прибывших; то был занявший весь проход между нарами огромный джентльмен с головою, похожей на котелок, от которого чуть ли не шёл пар, да и сам он походил скорее на дымящийся пудинг, чем на живое существо, местами мучнистый, местами масляно-паточный, но именно ему предстояло навеки изменить мою жизнь.

— ТОБИАС АХИЛЛЕС ЛЕМПРИЕР… МИСТЕР… — проговорил этот ходячий пудинг. — ВРАЧ ЭТОЙ КОЛОНИИ… ЕСТЬ РАБОТА… ДЛЯ МЕНЯ… — выдохнул он, и пары только что поглощённого им горячего завтрака заволокли мою камеру плотным клубящимся облаком. Его манера говорить отличалась тем, что он произносил звуки в высшей степени неотчётливо, причём таким напыщенным и в то же время зловещим тоном, что создавалось полное впечатление, будто он вещает одними заглавными буквами. Слова появлялись в его речи не чаще, чем изюм в дурно пропечённом хлебном пудинге, слегка приправленном маслом, и производили впечатление каких-то тёмных и склизких комков.

Внешний вид его был настолько страшен, что в первый миг, когда я его увидел, меня всего передёрнуло. На удивление круглый, он выглядел скорей продуктом некоего бондаря, нежели существом, возникшим в результате обыкновенного зачатия. Его чёрный фрак с ласточкиным хвостом фалд, чересчур короткий и более нелепый, чем изящный, его тесные панталоны, его крошечные башмачки с серебряными пряжками — всё заставляло предполагать в нём больного водянкой страдальца, рядящегося повесой эпохи Регентства.

В его облике прежде всего бросалась в глаза и производила самое жуткое впечатление совершенная бледность огромной лысой головы — она потрясла меня настолько, что в первое мгновение я подумал, будто тень ломателя машин явилась из небытия, дабы преследовать и мучить меня. Эта белизна заснеженной пустыни на его лице контрастировала, однако, с чернотой жировых складок и брылей. Позднее мне довелось узнать, что на самом деле его лицо болезненно жёлтое, а вовсе не белое, словно у призрака, и что он пользуется поблёскивающими свинцовыми белилами, отчего имеет такой вид, будто его только что посыпали мукою. Возможно, как раз воздействием этого не слишком полезного для здоровья металла и объяснялись его чудачества, с коими мне довелось познакомиться позже и кои напомнили мне о лондонских шляпниках, полоумных, как говорят, по той же причине. И всё-таки именно то первое впечатление, кое произвёл на меня его неземной и даже нечеловеческий вид, прочнее всего связанного с ним засело в глубинах моей памяти.

Глаза его были большими и водянистыми, какими-то, если только уместно здесь такое слово, луноподобными, однако то, что у иной персоны, возможно, предполагало бы склонность к поэзии либо мистике, у него обозначало всего лишь чёрствость характера, выражавшуюся в совершенном отсутствии интереса к другим людям. И всё-таки на его лице, являвшем собой призрачный, как бы освещённый мертвенным лунным светом пейзаж, они единственные несли в себе признаки жизни и притягивали своим неподвижным взглядом, а также приобщали к тем навязчивым идеям, на которых, как оказалось впоследствии, этот взгляд был сосредоточен.

Где-то в глубине сознания я смутно прозревал, что мистер Тобиас Ахиллес Лемприер, будучи здешним врачом, уже только в силу занимаемого поста облечён значительной властью над всеми каторжниками, чьё положение, как я догадывался, не отличалось от рабского. Ведь кому, как не мистеру Тобиасу Ахиллесу Лемприеру, надлежало определять, занедужил ли человек настолько, что не годится для тяжёлых работ, где можно запросто надсадить спину, либо включения в команду арестантов-колодников, или его следует признать злостным притворщиком, заслуживающим примерного наказания, например порки. Не кто иной, как мистер Тобиас Ахиллес Лемприер, решал, не пора ли прервать порку, и именно мистеру Тобиасу Ахиллесу Лемприеру доверялось судить, не слишком ли лёгок удар кошкой, не требуется ли наддать и сделать его более весомым.

А потому я усилием воли заставил себя подняться с сырого земляного пола, дабы по возможности выглядеть скорей человеком, коему свойственно некоторое достоинство, нежели раздавленным судьбою бедолагою, каким на самом деле являлся; однако стоило мне приподняться, как тело моё почувствовало тяжесть обременявших его цепей и зуд, вызванный вшами, коих побеспокоило сие внезапное моё движение, ощутило, как царапает и трёт кожу грязная тюремная роба. И когда на меня навалилось всё это, я возжелал попросту снова упасть на землю, однако оставался стоять — настолько прямо и неподвижно, насколько мог при сложившихся обстоятельствах.

Я уже приготовился явить подобающую мягкость и кротость, раболепствовать и прислуживаться, когда, к моему удивлению, мистер Тобиас Ахиллес Лемприёр вытащил из-за спины малюсенькую табуреточку, поставил её на грязный пол и плюхнулся на неё своим массивным седалищем; и любой смертный сказал бы, что в своём облегающем чёрном фраке он очень похож на подгоревший роли-поли (то есть на рулет с вареньем — так называют его в Англии и тем же именем дразнят всех коротышек), насаженный на вилку и готовый при малейшем нажатии скрыть её всю, столь велика была его огромная, жирная задница.

— РИСУНОК ЭТОЙ РЫБИНЫ, КЕАПИ… ПРЕКРАСНАЯ РАБОТА… ПРОСТО ВЕЛИКОЛЕПНАЯ… — проговорил он, поглубже насаживаясь на табуретик. — КОНЦЕПЦИЯ… ИСПОЛНЕНИЕ… ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО… НАУЧНО… — Мне уже было подумалось, будто ему нужно, чтобы я написал его портрет; он походил немного на оплывшего жиром Марата, и мне показалось, что я смог бы подмахнуть ему сносную копию, когда Доктор ещё раз вздохнул и продолжил: — ОЧЕНЬ КСТАТИ… ОБЕД ВЧЕРА ВЕЧЕРОМ… СЛАВНЫЙ КАПИТАН… — произнёс он уже с некоторым раздражением, ибо, может быть, полагал, что моя немота указывает на тупое непонимание того, что он хочет сказать. — ВИДЕЛ АМУРНЫЙ ТРИПТИХ… РЫБИНА ГРАНДИОЗНА… ОРЁЛ НЕ ОЧЕНЬ… ГОРБАТАЯ КРЫСА ПЛОХА… НО Я ПОДУМАЛ… ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ, СПОСОБНОСТИ… РЫБЫ… ТЕБЯ… МНЕ ПРОВИДЕНИЕ… МОЯ МЕЧТА… ПОСЛУЖИТЬ НАУКЕ. — Затем он спросил меня с некоторым, как я почувствовал, самоуничижением, проявившимся в том, что он наконец удосужился выдать практически полностью завершённое предложение: — ТАК ВЫ ХУДОЖНИК С ИЗВЕСТНЫМ ОПЫТОМ?

Я торопливо рассказал несколько тут же придуманных историй, подтвердивших это предположение и, похоже, его успокоивших, ибо каждая следующая строилась на основе его замечаний касательно того, каким должно и каким не должно быть искусство. Здесь требовалось держаться золотой середины между высокомерием и подобострастием, дабы показать, что я знаю себе цену: несколько более высокую по сравнению с прочими каторжниками, несколько более низкую по сравнению с людьми его круга; это было похоже на хождение по высоко натянутому канату, с которого я пару раз чуть не сверзился, однако, споткнувшись, тут же вновь обретал равновесие, вскользь упомянув о Шагги Аккермане — Доктор, разумеется, ни черта о нём не слышал, что, впрочем, естественно, ведь Шагги был гравёр. В своих как бы случайных замечаниях я именовал этого последнего восхитительным Аккерманом, гениальным Аккерманом, которому сильный ганноверский акцент не помешал стать королём всех лондонских гравёров и отблеск славы которого должен был возвысить меня в глазах расплывшегося пудинга.