Повалив лейтенанта, Комендант пинал его в голову, шепча: «Брейди… Брейди… Брейди…» — с той безграничной яростью, которую легко можно было принять за веселье, когда б не очевидность того, что оба плачут, только один — кровавыми слезами, а другой — чистыми, без примеси, ведь он был Комендант, и ему, человеку крутого нрава, подобало блюсти некоторое достоинство, — и вообще, отчего не ему рок судил сочинять «Тинтернское аббатство» на берегу озера Райдал?
Из-за того что гнев его истолковали или могли истолковать превратно, Коменданту пришлось распорядиться о взятии лейтенанта и всего взвода предателей-папистов, состоявших в подчинении последнего, под стражу — их арестовали, связали, заткнули им рты кляпами; и, поскольку Коменданту было невыносимо горестно вздыхать о полученных О'Риорданом ранах, он поневоле велел бросить всех изменников в море на корм рыбам — у него просто не оставалось иного выбора.
«С каждым днём симптомы усиливаются», — писал Доктор сэру Исайе Ньютону, своему именитому коллеге из Ливерпуля, с коим некогда вместе учился и у коего теперь испрашивал профессионального совета относительно того, что делать с Комендантом, ибо «грудь его всё более нездорова и трепыхается, как пойманный мотылёк в банке». При том великом расстоянии, что их разделяло, ожидание ответа могло растянуться на многие месяцы, а может быть, и годы; а между тем пойманный мотылёк превратился в кефаль, бьющуюся в полусгнившей рыбной корзине, которую теперь напоминала грудная клетка нашего Коменданта.
— Видите ли, Комендант, — лепетал Доктор, — такие вещи требуют времени…
— Времени! — ревел Комендант. — К чёрту его! Именно времени, дорогой Доктор, и нет у моего народа! — Ныне в сознании этого человека его личный удел и судьба народа, судьба сотворённой им Нации составляли единое целое — вот почему Комендант и не мог игнорировать ту тишину, что опустилась на остров после череды неудач, таких как провал затеи с Национальной железной дорогой и Великим Дворцом Маджонга и множество других катастроф.
По ночам он не мог спать — ему не хватало звуков, да, звуков его народа, его страны. Всё, что он ухитрялся расслышать, бродя по пустынным проходам громадного рынка и будя там звонкое эхо, шагая огромными залами, где должны были кипеть торговля и бурлить людской водоворот, это гулкие печальные удары волн, разбивающихся о тёмный берег.
И вот он лежал без сна, и страх его всё нарастал, и он начинал задаваться вопросами: а точно ли то звук прибоя — может, это шумы и хрипы в его собственных лёгких? А может, это сама судьба зовёт его — шу-у-у… шу-у-у… шу-у-у… — обратно в тёмное прошлое? Или то сиплое дыхание его шепчет: брейди-брейди-брейди! А вдруг это каторжники передают из уст в уста бесконечные изменнические россказни о том, как придёт Брейди и освободит их… словно никому нет дела, сколько стариков каторжников он заставил стоять за пустыми прилавками, изображая торговлю… как придёт Брейди и отомстит за них всех… и всем плевать, сколько чудесных каменных зданий поставил он между собой и своими ночными видениями, и никого не волнует, что он воздвиг едва ли не целую часть света, Европу, между собой и безмолвием? В итоге всё равно к нему неизбежно приходил один и тот же кошмар: море всё поднималось и поднималось, и Брейди подбирался всё ближе и ближе, и языки адского пламени становились всё горячее…
Которая не столь длинна, как иные рыбы — Неодолимые желания — Создание нации — Несчастье с мистером Лемприером — Бушприт корабля-страдальца — Бочки с говорящими чёрными головами — Возвышение Космо Вилера и другие несчастья — Прискорбный конец мистера Лемприера — Каслри как убийца
Да, вот он каков, этот Гоулд, этот жалкий плут и обманщик, этот пьяница, изо всех сил стремящийся удержаться на плаву, дабы не оказаться вновь закованным в кандалы и не попасть на «колыбель». Он пытается, если вам угодно — а уж как ему самому-то этого хочется, — взойти на ступеньку повыше, хотя бы и в обществе каторжников, и что же из этого получается?
После того как его заставили рисовать рыб, а затем освободили от сей повинности, от сих гнилых комков слизи и чешуи, после того как его определили на постой в самое лучшее место, дали самую лакомую работёнку, написать этого прощелыгу Коменданта в сотне разных исторических поз, что мы наблюдаем?
Он что, не хочет воспользоваться новым своим положением и повлиять на Коменданта, чтобы продвинуться дальше?
Нет, не хочет.
Он что, не желает стать из лакея близким лицом, наперсником и советчиком, со всеми вытекающими из этого последствиями?
Нет, ничего подобного не наблюдается. Он, может быть, и не прочь обернуть к своей пользе выпавший случай, но ему мешают Мысли. Они смущают его. Стремленья его, по правде сказать, не простираются дальше того, чтобы потеплее устроиться, но штука в том, что его Фантазии, его Бредни есть чистая каторга и он всё более ощущает себя их узником.
Так что сами видите, кто он такой, — и тут мне, боюсь, возразить будет нечего — перед вами круглый дурак, обуреваемый, понимаете ли, неодолимым желанием снова рисовать рыб.
Но почему? Может, он полюбил их?
Вовсе нет.
Может, он считает, будто тем поможет Науке?
Тоже нет.
Ради служенья Искусству?
Боже упаси, разумеется, нет, тысячу раз нет! Это Господа Бога волнует на земле всякая всячина, а его попросту тянет к рыбам, и он не в силах справиться с этим!
Но прежде чем я перейду к более подробному описанию сих испытаний, я должен получше заточить перо моё из косточки акулы и, обмакнув его вновь в нынешние, зелёные чернила, эту настойку опия, сделать некоторое отступление, необходимое, ежели мы хотим достичь цели, то есть объяснить попонятнее причину всё возрастающего расстройства ума нашего героя, ума, представлявшего собой воистину камеру-садок, что заполняется в прилив морскою водой, сей символ его неотвратимо мерзкого удела, и для этого посетить одну из ночных попоек, частенько устраиваемых Комендантом и Доктором в доме последнего.
Как вы могли догадаться сами, мистер Лемприер теперь пребывает в более чем мрачном состоянии духа, ибо его Великие Труды на благо Науки, состоящие в отыскании новых пород трансильванских рыб, приостановлены, возможно навсегда, потребностью Коменданта поставить Искусство на службу Нации, а не Науке. Так что позвольте мне опять переменить ход повествования — дабы коршуном ринуться вниз, на Сара-Айленд, пронестись над головами Комендантовых молуккских стражников и кубарем скатиться вниз по давно не чищенному дымоходу Доктора прямо в чадную атмосферу его гостиной, где захмелевший Комендант печалуется по поводу того, что судьба надругалась над его честолюбивыми устремлениями.
— Стать нацией, да, вот, боже мой, чем мы можем и должны быть — независимым государством, — заявляет он мистеру Лемприеру, — и не подумайте, сэр, я вовсе не стыжусь говорить это. Как я могу, когда само Провидение избрало меня для сего. Быть отцом Нации… а она, Нация, вовсе не презираемый Богом хлам вроде островной каторжной колонии! Та Нация, отцом которой я стану, отцом, какого почитают и боготворят, воспевают в эпических поэмах, рисуют маслом на белом коне среди штормовой ночи… Ты слышишь меня, Лемприер? И никто не догадается, что в основании сокрыт большой труд, наш тяжелейший труд, наш пот, наши жертвы, которые возвысили сей остров, превратив его из тюрьмы в нацию.