Мою спину сводило, перетруженные мышцы вздулись желваками, словно кто-то навязал множество узлов. Суставы ног моих напоминали камни в бурной реке, трущиеся друг о дружку. Голова кружилась от лёгкой лихорадки. Замёрзший, старый, затерявшийся в краю, который ни один белый ещё не видел на карте, лишённый надежды, совсем один в туземной хижине с перьями на стенах. Было тепло, но страшный, жестокий холод наползал на меня. Я чувствовал, что не могу сдвинуться с места, хотя мысленно ходил кругами — и внутри хижины, и внутри самого себя. С неожиданной ясностью я вдруг осознал, что умираю и, если не предприму чего-нибудь, меня это скоро перестанет тревожить. И оказалось, что я борюсь не столько со смертью, сколько с желанием жить.
Я был напуган.
И решил обратиться к Богу.
И захотел поведать Ему обо всём.
Я неловко откашлялся. Заставил себя обрести вновь некоторое достоинство и преклонил колени. Мне захотелось просто позволить излиться всему, от пристрастия Каслри к выпивке до жутких зубов Аккермана, а ещё тысяче других вещей, и это действительно было бы великолепно — наконец высказаться и более не держать всего в себе.
— Боже, — начал я, и моя молитва-исповедь понеслась к небу в таком виде:
A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
Это была удивительная радуга, сия исповедь, и я действительно вложил в неё всё, что знал, и не сомневался, что всё оживёт в ней: растения, птицы, рыбы, звери, которых я так любил, не говоря уже о несвежем дыхании Коменданта, потрясающих сосцах миссис Готлибсен и плясках Салли Дешёвки; всё это уместилось в двадцать шесть букв английского алфавита.
Но и они мне, увы, не помогли — когда и какой молитве это удавалось? И лишённый возможности преклонить колени на каменном полу церкви, я раскачивался, и падал, и мечтал, и обнимал землю.
Я, возможно, скончался бы в самом скором времени, если б моё падение самым прискорбным образом не прервала маленькая пирамидка из тронутых охрой камней. Когда я, стеная, покатился кубарем, ещё гуще покрытый золою и синяками, то случайно заметил: из-под наполовину развороченной мною пирамидки торчит книга.
В ту минуту ничто, наверное, не могло бы нагнать на меня большую тоску, нежели перспектива опять углубиться в чтение, ибо разве не оно стало для меня в последнее время главным источником разочарования и основной причиной утраты всяких иллюзий, единственным средством перевернуть всю мою жизнь вверх дном, разбередить и опечалить меня сверх всякой меры и привести к убеждению, что в этом мире всё доселе принимавшееся мной как должное есть одно гнусное надувательство?
И я понял, что почувствовала бы миссис Готлибсен, когда б я вовремя не догадался пустить в ход Вольтера. Она почувствовала бы то же самое, что и я с моими книгами. То есть сочла бы себя обманутой.
И вообще, что, как не чтение всяческих выдумок и небылиц, всех этих книжек о любви и приключениях, развратило Йоргенсена, когда он был ещё мальчишкою, заставило думать, будто он сможет переделать мир, воссоздав его в образе книги? Что, как не чтение идиотских посланий мисс Анны, завело Коменданта в пучину безумств? Что, как не чтение всевозможных трудов Линнея и Ламарка, вселило в моего «дикобраза» уверенность, будто ему суждена великая задача классифицировать мир? В итоге сам он, точнее его череп, был классифицирован как несравненный экземпляр, доказывающий вырождение негроидной расы.
Именно их дурацкая любовь к чтению, да ещё собственная глупость, заставившая вашего покорного слугу сунуть тогда в Регистратуре свой нос куда не следует, завела его в это печальное место, в безвестный лес, где ему предстоит умереть в полном одиночестве.
И я подумал: только сумасшедший дерзнёт прикоснуться к ней.
На прикосновение моих пальцев переплёт ответил облачком пыли, приглашавшим открыть книгу. Я отдёрнул руку, взглянул на потолок, отводя взгляд подальше от проклятой книги, которая, выглядывая из-под камней, дразнила меня, как некогда жена кабатчика, безмолвно и сладострастно сновавшая за стойкою бара. Я перекатился на бок, вытянул руку, отодвинул в сторону всё, что ещё оставалось от пирамидки, и вынул книгу из сухой гальки, коей та была обложена.
То был вовсе не большой, величественный фолиант, в каких Йорген Йоргенсен силой мысли воссоздавал Сара-Айленд, а небольшая, не слишком умело сработанная книжонка, если вообще не тетрадка. Страницы её сшивали жилами из кишок, которые, в чём я нисколько не сомневался, изготовили туземцы, мягчившие сырьё зубами и с силою пропускавшие его меж ними. Обложку из кожи валлаби, как и страницы, покрывали пятна красной охры, той самой, что всё ещё оставалась, как я убедился, потрогав щёку, и на лице моём, втёртая чернокожей подругой. Книга словно сама упала в мою подставленную руку и при этом раскрылась на титульном листе, явив имя, написанное почерком, который показался мне удивительно похожим на детский, и было оно Мэтт Брейди.
И я решил, что не смогу прочитать написанного дальше — не вынесу.
Закончив чтение, я несколько раз глубоко вздохнул. Затем ощутил, как бегут по спине мурашки и как трудно дышать. Потом накатили рыданья, которые я пытался остановить, засунув кулак в рот, но они извергались, как странные, едкие пузыри из варева, бурлящего в котле, под коим развели невиданный костёр. Голова моя тряслась, хоть я и пытался прекратить содрогающие её конвульсии.
Я ощущал безграничную пустоту. Крушение всяких надежд. Время… право же, какое мне было дело до времени теперь? Может, оно остановилось, или возобновило свой бег, или заснуло, или отправилось в кабак выхлебать сразу несколько порций «хулиганского супа». Тошнота немного утихла. Голод — неотвязный, неутолимый — опять возвратился ко мне. Я стал запихивать в рот обложку из кожи валлаби, чтобы съесть эту книгу и, во-первых, избавиться от неё, а во-вторых, насытиться.
Но всё было зря, ибо книга оказалась столь же несъедобна, сколь и непостижима. Как передать мне совершенную тщету всего прочитанного там? Сама книга, на мой взгляд, напоминала что-то вроде личного дневника, написанного, как утверждал его владелец, кровью кенгуру — я обнаружил её в небольшой глиняной чернильнице, посреди камней, из-под которых выудил дневник.
Чего только в нём не оказалось, каких только погремушек я не нашёл там! И заметки о нравах и обычаях туземцев, записанные просто так. И грубые анекдоты, изложенные обстоятельно и занудно, что лишало их всякой забавности. И плоды размышлений сего философа, банальные сентенции на тему любви, вроде такого: «Любовь не может существовать без того, чтобы не прощать грехи беспрестанно», и всяческий тому подобный хлам. А также домашние рецепты припарок и лечебных отваров. Результаты наблюдений за животными и птицами. Курравонг. Кволл. Морской орёл. Сумчатый волк. Неужто у Брейди не было ружья? Он что, не мог, как Одюбон, просто из уважения к приличиям, подстрелить одного из них или даже пару, чтобы нарисовать несколько хотя бы самых плохих картинок? Нет. Его стиль я нашёл слишком уж безыскусным. «Дрозд-сорокопут кричит ласково, словно аукается с потерявшимся приятелем: Джо Витти, Джо Витти». Он был начисто лишён честолюбия. Когда его занимала какая-нибудь мысль или необычное наблюдение, он, вместо того чтобы подытожить изложенное, мог написать: «И далее в том же роде» или «Такие дела, ой-ой-ой», как будто традиция делать выводы есть дурацкая выдумка.