Узкая дорога на дальний север | Страница: 56

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И все же он еще и то понимал: перестань он заниматься этим, не совершай своих ежедневных обходов, не выискивай и дальше какого-то отчаянного способа помочь, было бы хуже. Без всякого повода воображение нарисовало совершенно больного Джека Радугу, играющего Вивьен Ли на свидании (после разлуки в целую жизнь) с возлюбленным на мосту. Он думал, насколько те представления, которые в прошлом устраивали пленные (для чего с великой изобретательностью создавали декорации и костюмы из бамбука и старых рисовых мешков, чтобы было похоже на кино или мюзикл), не были и в половину настолько же абсурдны в представлении действительности, как его лазарет и лечение. Все-таки, как и театр, в чем-то это было настоящим. И как и театр помогало. А иногда люди не умирали. Он был не готов бросить попытки помочь им выжить. Он не был хорошим хирургом, он не был хорошим врачом, не был он, в чем был убежден в душе, и хорошим человеком. Но он был не готов перестать стараться.

Санитар изо всех сил старался наладить новую лагерную капельницу: грубый катетер из зеленого бамбука, соединенный с резиновой трубкой, украденной прошлой ночью из японского грузовика, – которая сверху венчалась старой бутылью, заполненной солевым раствором, приготовленным из воды, стерилизованной в перегонных кубах, сооруженных из керосиновых канистр и бамбука. Звали санитара майор Джон Менадью, и формально он был третьим в командирской табели о рангах лагеря военнопленных. Он сочетал в себе внешность экранного идола с речью монаха-трапписта, а когда вынужден был говорить, то по большей части заикался. Должность санитара радовала его чрезвычайно, когда ему указывали, что надо делать. Японцы с их почтением к иерархии, принуждая нижних чинов работать, не предъявляли тех же требований к офицерам, которые оставались в лагере и, как ни странно, получали от Имперской японской армии малюсенькое жалованье. У Эванса никакого почтения к иерархии не было, за исключением случаев, когда ее театральщина была в помощь. В дополнение к обложению налогом офицерского жалованья он заставлял офицеров работать в лагере, помогать с больными и санитарией, строить новые туалеты, дренажные и водоносные системы, а заодно и заботиться об общем содержании лагеря.

Джон Менадью пытался отыскать вену на лодыжке, чтобы ввести бамбуковый катетер. Скальпелем ему служил обычный заточенный карманный ножик. Лодыжка размером едва превосходила кость, и санитар водил ножом взад-вперед по натянутой коже.

– Не бойтесь причинить ему боль, – сказал Дорриго Эванс. – Здесь.

Он взял нож и изобразил точный и четкий порез, потом ловко повторил движение, врезался в плоть сразу над косточной шишкой, вскрывая вену. И быстро ввел в порез самодельный катетер. Холера отступила, однако быстрота и уверенность означали, что ей пришел конец, едва она началась.

– Теперь он продержится, – сказал Дорриго Эванс.

Восстановление водного баланса, регидратация, наряду с его твердым настоянием на гигиене, была его самым большим достижением. Только за последние два дня она спасла несколько жизней, а несколько человек прямо сейчас покидают холерный карантин живыми, а не выносятся оттуда на погребальные костры. В этом, казалось, есть надежда для всех.

– Тут ты либо мертвяк, либо держишься, – прошептал еще один солдат.

– А я никакой не мертвяк дрюченый, – прохрипел тот, кому только что поставили капельницу.

Все холерные, похоже, уворачивались от них, пока они шли дальше по стороне бамбукового спального настила, обследуя, проверяя уровень соляного раствора, ставя капельницы, порой переводя немногих, кому повезло, в гораздо меньшую хижину, где помещались выздоравливающие. Когда Дорриго Эванс подходил к больным поближе, все казались меньше, чем положено мужчинам, жестокая болезнь, стоило ей нагрянуть, за несколько часов словно вымывала тела и часто убивала. Кто-то в агонии стонал в тисках судорог, которые растворяли их тела и пожирали их заживо, другие, монотонно и глухо бубня, молили дать воды, некоторые окаменело смотрели в одну точку из запавших потемневших глазниц. Когда дошли до человека с обезьяньим личиком, собиравшегося домой к родителям, тот успел умереть.

– Иногда с ними такое бывает, – сказал Бонокс Бейкер. – Радостью исходят. Хотят поймать автобус домой или мамочку навестить. Тут-то и понимаешь, что конец.

– Я вам помогу, – обратился Дорриго Эванс к санитару-сиделке, известному всем и каждому просто как Долдон (он прославился тем, что притащил с собой в эту чащу сиамских джунглей потрепанную, а теперь и заплесневелую поваренную книгу миссис Битон [62] ), когда тот появился с самодельными носилками из двух бамбуковых шестов и натянутых поперек старых рисовых мешков.

Завершив свою работу, Дорриго Эванс помог Долдону и Боноксу Бейкеру управиться с ссохшимся телом Ленни. «И весит-то, – подумал Дорриго, – не больше мертвой птицы. Всего ничего». Все равно воспринималось это как помощь, у него появилось ощущение занятости хоть каким-то делом. Рисовых мешков на всю длину носилок не хватило («Здесь вообще хоть чего-то хватает?!» – зло подумал Дорриго Эванс), и ноги Ленни волочились по земле.

Пока они шли из этого дома обреченных, труп Ленни то и дело соскальзывал. Чтобы не дать ему сваливаться с носилок, пришлось перевернуть тело на живот, а худющие ноги раскинуть так, что они свисали с бамбуковых шестов. Ноги до того иссохли, что из тела неприлично выпирал задний проход.

– Надеюсь, Ленни не чувствует, как из него последняя струя бьет, – проговорил Долдон, несший носилки сзади.

12

С началом холеры Джимми Бигелоу оставили для работ по лагерю, чтобы он мог исполнять свои обязанности горниста во время теперь уже ежедневных похорон. Его вызвали, и он ждал на границе холерного карантина, пока оттуда выносили носилки. Последние из них спереди несли Дорриго Эванс в фуражке набекрень и красной косынке и Бонокс Бейкер в нелепых башмаках, всегда напоминавших Джимми о Микки-Маусе, а сзади Долдон, который шагал, странно запрокидывая голову назад.

Джимми следовал за жалким похоронным кортежем сквозь мрачные, сочащиеся влагой джунгли, горн свисал у него с плеча на завязанной узлом тряпке, которая сменила кожаный ремень, когда тот сгнил. Он думал о том, до чего же он любит свой горн, потому как из всего в джунглях – бамбука, одежды, кожи, еды и плоти – он единственный, похоже, не был подвержен разложению и гниению. Натура прозаическая, он тем не менее чувствовал, что есть в его простом медном горне что-то бессмертное, что уже преодолело такое множество смертей.

Военнопленные, сооружавшие погребальный костер и поджидавшие их на темной сырой полянке, уже успели на деле узнать, как много требуется, чтобы сжечь человека. Их костровище представляло собой большой, высотой по грудь, прямоугольник сложенного бамбука. Один холерный труп уже лежал наверху вместе со всем своим жалким скарбом и одеялом. Джимми Бигелоу узнал Кролика Хендрикса. Его всегда поражало, как мало чувств вызывает чужая смерть.