Доктор лихорадочно рылся пальцами в мерзости обрубка ноги Джека, стараясь выискать что-то, что можно было сшить, зажимая прыгающую слизь, ощупывая мечущуюся слякоть – не было ничего, ничего, к чему можно было пришить, ничего, что могло бы удержать нить. Стенки артерии стали насквозь промокшей бумагой. Теперь, с нарастающим ужасом осознавал Дорриго Эванс, когда кровь продолжает вытекать, когда по телу Джека Радуги жуткими волнами прокатываются дикие судороги, он уже ничего не сможет сделать. «Но должен же быть какой-то выход, – говорил он себе. – Думай! Думай! Ищи!»
С каждым судорожным содроганием кровь била фонтанчиком. Как будто тело Джека Радуги с готовностью само откачивало себя досуха. Дорриго Эванс пытался зашить артерию как можно выше, кровь по-прежнему текла струей, Глазастик Тейлор был не в состоянии сдержать поток, кровь была повсюду, Дорриго отчаянно пытался придумать что-то, что дало бы шанс выиграть хоть немного времени, но ничего не получалось. Доктор шил, кровь лилась, света не было, швы все время лопались, ничего не держалось.
– Давите сильнее! – кричал он Глазастику Тейлору. – Остановите это чертово кровотечение!
Но как бы сильно Тейлор ни давил, кровь все не унималась, омывая ладонь и руку Дорриго Эванса до локтя, стекая вниз в азиатскую грязь, в азиатское болото, из какого им нет исхода, в азиатский ад, который все глубже засасывал их всех в себя.
Судороги уступили место дрожи. Дорриго Эванс пробирался все глубже в культю, плоть рвалась и отпадала, пока он действовал, один раз его игла ткнулась в кость. Он пытался сообразить, отыскать какой-то выход, не утратить надежду, когда расслышал, как Джек произнес несколько тихих слов, звучавших почти как всхлипы и надломы дыхания.
– Матерый?
– Джек?
– Я точно умру?
– Думаю, да.
– Холодно, – прошелестел больной. – Так, мать-е, холодно.
Дорриго Эванс, не сдаваясь, продолжал ковыряться в обрубке Джека, его босые ноги по колено ушли в кровавую грязь под бамбуковым операционным столом. Он знал, что в моменты величайшего внутреннего волнения он всегда сохранял эту странную штуку – внешнее спокойствие. Он упорно отыскивал кусок артерии, пытаясь найти что-то в своей работе, за что можно было бы зацепиться, чтобы продолжить ее, бессознательно поджимая и разжимая пальцы ушедших в грязь ног.
И вдруг наконец ему это удалось, и он заработал с величайшим тщанием и заботливостью, чтобы быть уверенным: его труд не пропадет и Джек будет жить. Когда же дело было завершено и доктор поднял голову, он понял, что Джек уже несколько минут как мертв и никто в операционной не знает, как ему об этом сказать.
Полковника Коту все больше и больше раздражал этот кореец сержант. Все в охраннике казалось ненадежным и не вызывало доверия. Даже его показная манера вышагивать и то, как невыносимо медленно он поворачивался, выглядело как-то фальшиво. Оглядывая сверху донизу спутанный клубок шпал, камня, грязи, рельсов и голых рабов, копошащихся, как тараканы, полковник Кота понял, почему корейцев никак нельзя использовать в качестве боевых единиц на фронте.
Осматривая железнодорожные работы – насыпи и откосы, громадную просеку сквозь скалистые холмы, серые известняковые утесы, подпирающие черные тучи, великолепные тиковые эстакады над оврагами в джунглях, радугами выгибающиеся под муссонным ливнем, – он думал только о том, как не прикончил узника там, на дороге, и что кореец сержант стал свидетелем его странного поведения. И все-таки даже сейчас он так и не мог вспомнить правильный порядок слогов в хайку. Кореец сержант раздражал его чрезвычайно стремлением угодить, показной улыбочкой, нелепым согласием со всяким словом, которое изрекал Кота, расхваливанием успехов их предприятия. Полковник Кота был убежден: за каждой похвалой кроется презрение, за каждым согласием – издевательство, а каждая похвала свидетельствует о дерзком ощущении превосходства. Он пытался придумать, чем бы лучше всего запутать корейца и как можно сильнее ему досадить, и приказал произвести подсчет узников по головам – без всякой надобности, просто потому, что имел право распоряжаться.
К удивлению охранников, подсчет выявил нехватку девятерых: девять заключенных отсутствовали. Обнаруженное встревожило еще больше, когда восемь человек таинственным образом объявились при повторном подсчете полчаса спустя. Японец полковник с мордой как топор приказал восьмерым прятавшимся выйти вперед и понести наказание, потребовал, чтобы они признались, кто был девятым отсутствующим и где он находится.
Когда вперед никто не вышел, полковник Кота приказал отыскать сержанта из военнопленных, ответственного за эту бригаду, и сурово наказать, чтоб другим было неповадно. После небольшой суматохи выяснилось, что девятым как раз и был тот самый сержант, что сейчас его на той Дороге нет, что он вернулся в лагерь.
Вернувшись в лагерь ближе к вечеру, полковник Кота учинил Накамуре разнос, гнев его подстегивало еще и то, что сам он забыл хайку и из-за этого не смог обезглавить узника – и это на глазах какого-то сержанта-корейца. В свою очередь, глубоко пристыженный, японский майор разыскал сержанта-корейца, чьего имени он никак не мог запомнить, надавал ему несколько крепких пощечин, выяснил имя заключенного, который явно (помимо всего прочего) скрывался в лазарете, и скомандовал построение. Заключенного же велел подвергнуть наказанию перед общим строем военнопленных.
Что до Варана, то он на мордобой внимания не обратил, зато приказ у него никакого восторга не вызвал: он хорошо ладил с заключенным Гардинером, и это указание, по его мнению, было еще бессмысленнее, чем большинство остальных. Пусть Гардинер и раздражал его порой своим пением и посвистыванием, зато этот заключенный не раз оказывался полезен. Всего несколько дней назад Варан получил от Гардинера свежую говядину для всех сержантов и капралов. Но так уж вышло. Стыдно, но Варан полагал, что после взбучки Гардинеру по-прежнему будет нужен он, а ему – Гардинер. Так уж вышло, и остановить это было невозможно. Можно пойти войной на весь свет, только весь свет всегда победит. Что он мог поделать?
И вот Гардинера разыскали там, куда Варан его и отправил, – в лазарете. Поскольку ходить узник не мог, Варан приказал двум бывшим при нем охранникам тащить заключенного на плац для предания наказанию.
День уходил, становилось прохладнее, а заключенные думали, что тут им по крайней мере хоть не приходится вкалывать. Несколько минут (или сколько там это ни займет) они смогут передохнуть, отдыху узники всегда были рады, он был в их мире самой большой радостью наряду с едой. Но торчать тут им не хотелось.
Они стояли на плацу, сотня или около того заключенных, которые были на легких работах и которых только-только наступавшим вечером собрали под муссонным дождем стать свидетелями того, как Смугляка Гардинера, мужика, который жалел промокших обезьян, будет бить Варан за преступление, которого Смугляк не совершал. Число людей на плацу понемногу росло, так как охранники заставляли возвращавшихся с той Дороги присоединяться к скорбному сборищу.