Узкая дорога на дальний север | Страница: 90

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Она до того безоглядно верила в Дорриго и в жизнь Дорриго, что повторяла его суждения, как свои собственные, и делала это так, что всякий раз его этим только расстраивала. «Проклятые бюрократы, – говаривала она, – они несут смерть, но только не пациентам». Или вдруг принималась ругать – не без подробностей – медицинское невежество иных недалеких хирургов.

Слушая ее, он не видел ничего, кроме ее слегка вздернутого носа, что делал лицо, казавшееся очень красивым, скорее комичным, и уже терзался подозрением, что на самом деле она совсем не красива, а скорее странновата на вид. И всякий раз, слыша, как она повторяет сказанное им месяц или неделю назад, он поражался как банальности суждения, так и ее истовости повторять то, что, как он сам уже успел понять, было банально и глупо. И все же, если бы она посмела заметить, что то, что он говорит, банально и нелепо, как он вышел бы из себя от бешенства. Он нуждался в ее согласии, а заручившись им безоговорочно, презирал его.

Она и с детьми жила в согласии – к немалому раздражению Дорриго.

Дело родителей – заботиться о продолжении рода, говорил он ей, а дело детей – жить.

Говоря так, он пытался скрыть разочарование и невольно отводил взгляд от ее лица, чтоб не видеть один лишь кончик ее носа.

«Совершенно согласна с тобой, – говорила она. – Целиком и полностью. Если родитель не заботится о продолжении рода, то зачем мы здесь?»

Дорриго, дети, ее друзья и ее обширная родня – все они существовали для нее как способ обожествления мира. С ними он был местом куда большим и более чудесным, чем без них. Если она надеялась на такую же любовь со стороны Дорриго и если эта надежда оказалась тщетной, то в отсутствии надежды она не видела причины его не любить. В том-то и беда, что – любила. Любовь ее была бездумна, но никогда не пасовала перед раздумьем. Да, любовь ее жаждала взаимности, однако в конечном счете не требовала его.

И все же, когда его не было по ночам, она лежала с открытыми глазами, не в силах заснуть. И думала о нем и о себе, чувствуя непомерную печаль. Возможно, она была доверчивой, но никак не глупой. Она повторяла его слова и вторила его суждениям не потому, что у нее не было собственных мыслей, а потому, что такова была ее натура, стремившаяся жить через других. Без любви – что стало бы с миром? Так, какие-то предметы, вещи, свет, тьма.

Проклятые бюрократы. Недалекий хирург. «О, тот бедняжка!» – восклицала она. Раз за разом. А потом – невесть отчего – плакала до тех пор, пока не оставалось сил плакать.

5

Несколько минут Тендзи Накамура не говорил ни слова. Пытался вернуть в памяти ту Японию, в какую верил до того, как пошел на войну, прекрасную, благородную Японию, которая помнилась ему сильной и крепкой духом, которой он служил со всей полнотой и чистотой сердца. Но что-то беспокоило его в воспоминании, как однажды в Сиаме военнопленный рисовал портреты его и его солдат, вот только почему беспокоило, он понять не мог, а усилие памяти или действие морфина означали, что он забудет обо всем, о чем только что думал. А думать сейчас он мог только о том, как, затмевая взор, вздымались над городом ледяные чудища, мимо которых он проезжал по пути к чете Томокава, ледяные чудища, мимо которых ему ехать обратно в аэропорт. Поняв, что Томокава говорит что-то, постарался сосредоточиться, но чудища, похоже, уже были в комнате.

– Знаете, – говорил Томокава, хотя Томокава теперь выглядел как чудище Гамера, – поначалу меня ужас брал, что меня возьмут как военного преступника. Бывало, думаю: «Вот шуточки!» Потому как их заботило только то, что мы делали с пленными из числа союзников.

Накамура слышал голос Томокавы, но видел громадную черепаху, изрыгающую пламя.

– А когда я думал про все, что мы творили с китаезами в Маньчжоу-го, – говорила черепаха, дыша серой. – А как с их бабами забавлялись!

Накамура уже совсем пришел в себя и беспокойно заозирался вокруг, однако госпожа Томокава, понял он, на кухне, куда слова мужа не долетают.

– Ну, уверен, вы все это сами помните, – продолжала гигантская черепаха (это, вынужден был напомнить себе Накамура, на самом деле Томокава). – Вот я и думаю, что эти военнопленные еще легко отделались, еще гордиться должны тем, чего достигли с той железной дорогой и с нами. Но вешать нас за это, а не за то, что мы китаезам устраивали! Честно скажу: это против всякой разумности. Так мне, во всяком случае, кажется.

В комнату вернулась госпожа Томокава, принесла еду, и Томокава, который вдруг опять принял человеческий облик, сменил тему. Однако Накамура все время раздумывал о том, что сказал Томокава, и о мудрой сути его слов. Ведь они за пятнадцать месяцев построили железную дорогу, на которую, как уверяли англичане, должно бы уйти впятеро больше времени. Он потер шею, на которой новый как раз в тот день вырос желвак (или так показалось Накамуре), поскольку он был убежден, что чувствует, как у него внутри ежедневно и ежечасно растет комок и ежеминутно поедает его. Он, разумеется, старался об этом не думать. С трудом, но все же удавалось выбросить это из головы, а вместо этого сосредоточиться на том, что заботило его все больше и больше: на войне. Потому как и это тоже в нем разрасталось.

Им приходилось сражаться с болезнями, голодом и воздушными налетами Союзников. Не так-то было легко заставить больных работать, но как построить железную дорогу, если уповать только на почти несуществующие ряды здоровых? Он понимал, что однажды его могут обвинить в смерти, наверное, сотен ромуся и военнопленных. Скольких? Он и понятия не имел, сколько их было.

Только в бескрайних джунглях, где с транспортом было трудно, а болезни и смерть стали ежедневными попутчиками, он знал, что беззаветно исполнял свой долг с преданностью и честью. Железная дорога стала торжеством японского духа. Они показали, что дух способен восторжествовать там, где европейцы со всей своей недосягаемой техникой не осмелились даже предпринять попытку. Они, японцы, не имея мощностей по производству железнодорожных рельсов, разобрали стратегически незначимые пути по всей империи: на Яве, в Сингапуре и Малайе, – а потом перевезли их в Сиам. Не имея тяжелой строительной техники, они, японцы, нашли опору в чудесах, которые дух способен сотворить с телом. Не в его власти было остановить смерти, потому что железную дорогу необходимо было построить во имя императора, и никак иначе железная дорога не могла быть построена. Он вспомнил о своих и Томокавы однополчанах, и печаль, в которую он погружался, придавала благородства гибели тех, кто умер от болезней в джунглях, так и тех, кто позже был повешен американцами.

Мысли его спешили прочь от повешенных и беспорядочно уносились к его детству, и тут он пытался ужиться с ребенком, который прожил жизнь, руководствуясь неким негласным естественным порядком. Но он знал, что он уже не тот ребенок: так или иначе, но где-то он порвал с детским восприятием мира. И опять: он слышал голос Икуко, видел ее раздражающе глупую улыбку, им овладевал стыд вкупе с ужасом. Все, что он полагал правильным и истинным, оказалось неверным и ложным – и он сам вместе с этим. Но как такое оказалось возможным? Как жизнь могла привести к такому? Он стал страшиться своей неминуемой смерти не потому, что умрет, а потому, что почувствовал: по сути, он никогда не жил так, как хотелось. И Тендзи Накамура не мог взять в толк, почему это было так.