В новогоднюю ночь, устав от заявившихся еще засветло гостей и полной невозможности уединиться и поработать, Ирма выскользнула из дома, прошла наобум несколько кварталов, думала сперва забраться на какую-нибудь из Келлиных крыш, но не вспомнила ни одной. Оно и к лучшему, в одиночку, пожалуй, навернулась бы вниз, не от неловкости, так от страха. Села на мокрую от недоброго зимнего дождя скамейку, сказала вслух:
– Так и не пришел, гремя цепями. А обещал же! Вот гад!
И только после этого смогла заплакать. Проревела безутешно чуть ли не час кряду, а потом, внезапно успокоившись, почти развеселившись, пошла обратно. Домой, к Мите и гостям.
* * *
После этой новогодней ночи Ирма твердо сказала себе: никакого Келли не было. Никогда. А если кто-то и был, то твой очередной вымышленный друг. И пора признать, что он не совсем настоящий. Если получилось в седьмом классе, получится и сейчас, ты уже большая, детка, такая большая, что самой страшно. Вот и веди себя соответственно.
Ирма всегда умела с собой договариваться. И когда, пять лет спустя, легко и по-дружески расставшись с Митей, тут же выскочила замуж за его ослепительно красивого приятеля Мишу, скульптора с золотым сердцем и сильными руками, даже не вспомнила, что Келли предрекал ей второго мужа с таким именем. А когда они с Мишей снялись с места и переехали в Вильнюс, где у него жила вся родня, Ирма, конечно, подумала – надо же, как все забавно складывается, Карлсон-то мой пророком оказался, – но тут же снова выбросила из головы Келли и его болтовню. Сам виноват, нарушил обещание, не пришел с того света меня навестить, вот и сиди теперь, как дурак, в полном забвении, не хочу тебя вспоминать и не буду, хоть ты тресни.
* * *
В сорок семь лет Ирма выглядела, самое большее, на тридцать, хотя занималась своей внешностью примерно пять минут в сутки. Два умывания, утреннее и вечернее, после утреннего заплести косу, торопливо намазать лицо кремом, выбранным наобум, исключительно за приятный аромат – и все, отвяжитесь, хватит с меня. Знакомые изумлялись и подозревали Ирму в тайных махинациях с пластической хирургией, а она только плечами пожимала – пусть болтают, что хотят. Невозможно объяснить людям, что когда ты рисуешь, время для тебя останавливается, и это не красивая метафора, а совершенно реальный, хоть и не описанный пока учеными физический процесс. И если рисовать каждый день как минимум по несколько часов, результат твоих регулярных выпадений из общего потока рано или поздно станет заметен окружающим. Никому ничего невозможно объяснить, не стоит и пытаться, пусть сами про тебя все придумают, как им удобно, справятся небось, им не привыкать.
Если рисовать всегда, то и умирать не придется, думала Ирма. Просто технически невозможно умереть, пока рисуешь. Но ничего не выйдет, потому что хоть все дела на свете отмени, а спать иногда надо. И жрать, и в туалет ходить. И еще, черт бы всех побрал, за покупками, потому что Мишенька у меня, конечно, умница, солнышко и культурный герой, но если послать его, к примеру, за черным хлебом, вернется под вечер с копченым окороком, гавайской гитарой и, возможно, манускриптом из архива Ордена Золотой Зари, а хлеба в доме не будет, хоть убей, пока я сама за ним не отправлюсь. Поэтому бессмертной мне не стать, а жаль. Господи, как же жаль.
Так думала она, приближаясь к кулинарии на улице Стиклю, где всегда покупала финиковые марципаны для Миши и печенье с грецкими орехами для себя. Посмеивалась над собственными амбициями – ишь, в бессмертные захотела! – но и грустила почти всерьез, потому что по-прежнему боялась смерти и с каждым годом все больше убеждалась, что совершенно не готова вот так лечь и умереть, как последняя дура, рухнуть в холодную пустоту, где не будет ни холстов, ни красок, ни света, и самой Ирмы, надо понимать, тоже не будет – и как же я там одна, без себя?
Она так задумалась, что чуть не налетела на вышедшего из кулинарии невысокого толстяка с целым подносом пирожных, но все-таки вовремя отскочила в сторону, успев удивиться – с каких это пор на Стиклю продают «корзиночки» из моей юности? Здесь, в Вильнюсе, таких небось и при советской власти не было, их и у нас-то только в одном месте пекли, перед праздниками там очереди выстраивались – мама не горюй! А потом отвела глаза от подноса, поглядела на его счастливого обладателя, и вот тут-то земля ушла у нее из-под ног, а ветер засвистел в ушах так звучно и пронзительно, словно Ирма не стояла столбом посреди улицы Стиклю, а летела над городом со скоростью небольшого спортивного самолета. Скульптурные черты, длинные миндалевидные глаза, нежный, почти девичий рот, копна спутанных черных волос – двойник? Брат-близнец, с которым Келли коварно разлучили в младенчестве? Впрочем, брат-близнец был бы сейчас гораздо старше.
Толстяк заговорщически ей подмигнул и зашагал дальше. В последний момент Ирма, сама не понимая, что делает и зачем, схватила с подноса пирожное. Охнула смущенно, приготовилась извиняться и как-то объяснять свою выходку, но владелец пирожных и бровью не повел. А сворачивая за угол, громко взвыл гнусным, утробным голосом, как дурацкое привидение из мультфильма.
* * *
Вместо того чтобы идти в кулинарию, как собиралась, Ирма, по-прежнему почти не соображая, что и зачем делает, отправилась к реке. Шла быстро, время от времени начинала бежать, но сразу теряла дыхание и снова переходила на шаг. На мосту через неширокую, быструю Вильняле она наконец остановилась и как-то внезапно успокоилась. Внимательно посмотрела на пирожное, наконец, набралась решимости и откусила, немедленно перемазавшись воздушным кремом. Надо же, подумала она, а ведь действительно, та самая «корзиночка», незабываемый вкус. Какие же они, оказывается, приторные были, жрать невозможно, а считалось – лучшие в городе. Пирожное однако съела целиком, даже крошки с ладони слизала. Потом полезла в карман за сигаретами. Стояла, курила, смотрела на по-зимнему темную воду, думала: все-таки удивительное ощущение – больше ничего не бояться. Потом, наверное, привыкну, а сейчас в точности как в детстве, когда косу отрезала, и несколько дней казалось, что голова ничего не весит, и в любой момент может улететь, как воздушный шар.
Из-под моста выскользнула ярко-красная байдарка, гребец в оранжевом жилете приветливо помахал стоящей на мосту женщине. Ирма взмахнула рукой в ответ.
– Совершенно ужасный был одиннадцатый год, – говорит Танька. – Сперва все болели – мама, Соня, дед. Слава богу, все выкарабкались. А Пяточкин наш все-таки умер в марте. Ты же помнишь Пяточкина? Самый лучший в мире был кот, до сих пор скучаю. Дурной пример заразителен, я сама тоже несколько месяцев пробегала по врачам и обследованиям. Это теперь понятно, что просто решили со здоровой коровы побольше бабла содрать, этакая гиппократова саечка за испуг, а тогда грешным делом думала – все, последнее лето в моей жизни настало! Голландец мой сладкий тут же быстренько упаковал вещички и дал деру в направлении такой же загадочной, как моя, но менее проблемной русской души. Финт, достойный хорошо обученной корабельной крысы. Ясно, что все к лучшему, но поначалу мне было совсем невесело. Невзирая на ясность. Смерть отменилась, а жизнь все равно рухнула, бывает, оказывается, и так. Тогда я решила: ладно, поеду зимовать куда-нибудь на юг, к морю, и гори все огнем. Благо начальство согласно отпустить меня на удаленку, а остальным клиентам и подавно все равно, где я свожу их разнесчастные балансы. И тут – тадамм! – реальность наносит последний сокрушительный удар. На юге у моря у нас, оказывается, зимует мама. Ей надо, она так решила и уже купила билеты в Таиланд. А в питерской квартире пока поживу я, если уж все равно договорилась об удаленке. Присмотрю за рыбками и к деду буду время от времени заезжать – вот как она здорово придумала.