Вспомним, что в 40–50-х гг. демилитаризация международных отношений наравне с нейтрализмом и неприсоединением слыла за нечто «аморальное» (госсекретарь США Дж. Ф. Даллес), за «происки Москвы». Встречи государственных деятелей Запада с восточными коллегами имели тогда главным своим назначением демонстрацию невозможности мирного сосуществования и, следовательно, необходимости продолжения и наращивания гонки вооружений. В такой атмосфере подтверждение – хотя бы словесное – объективной ценности мира и готовности признавать его за путеводную звезду было более чем осмысленным. Как, впрочем, и двадцатью – тридцатью годами позже.
«Разоружение и пацифизм сегодня на подъеме, и это могло бы оказать губительное воздействие на судьбу Запада». Бывший президент США Р. Никсон написал сие не по следам «кухонной склоки» с Н. С. Хрущевым или под гнетом Уотергейтского скандала, а в момент обозначившегося прорыва к договоренности по ракетам средней дальности («Чикаго трибюн», 20 марта 1988 г.). Подобных откровений по обе стороны Атлантики было пруд пруди.
Декарту принадлежит афоризм: «Мыслю – значит существую». В наше время его слагаемые поменялись местами: существую потому, что мыслю. Самое позднее завтра надо будет обязательно добавить: мыслю не вообще, а только категориями взаимопонимания и согласия.
Я еще не объяснил, как меня занесло на орбиту, с которой сорок лет черпались кадры для внешней политики.
Вторая мировая война затронула каждого человека в Советском Союзе. Никому не было дано отгородиться от совершавшейся драмы. По моей семье нацистская агрессия прошлась, не скупясь на жестокости. Ее жертвами стали мать и сестра отца с пятью детьми, трое из четверых детей другой его сестры, их мужья, близкие и дальние родственники по линии моей матери, жившие в Ленинграде и его окрестностях. Если прибавить погибших в семье моей жены, то и получится, что среди 27 миллионов советских людей, чью жизнь оборвало гитлеровское нашествие, 27 человек – мои родственники или свойственники.
О чем должен был я думать, что чувствовать, когда замолкли орудия и разверзлась бездна утрат? Без малого семь десятилетий минуло с тех пор, но ком подступает к горлу, стоит мысленно перенестись в весну 1945 г., с на редкость буйным цветением на пропитанных кровью и потом просторах.
Непостижимо – нация, которую у нас привыкли почитать за образец организованности, порядка, культуры, народ великих философов и ученых, поэтов и композиторов породил океан зла и горя. Что же точнее передает его сокровенную суть – высокий дух или кованый сапог? Не хотелось и невозможно было поверить, что дьявольское наваждение нацизма свело опыт двух тысячелетий к всепожирающей жажде господства над миром, за полдюжину лет превратило немцев в гуннов.
«Гитлеры приходят и уходят, немецкий народ, немецкое государство остаются» – эта высокая политика, продиктованная соображениями державного масштаба, меня в 1945 г. мало трогала. Обещая что-то на будущее, она не отвечала на навязчивый вопрос: кто есть в действительности эти немцы? Оборотни или сами жертвы? Если жертвы, то жертвы кого и чего?
Войн больше не должно быть, никаких: ни малых, ни больших. Ни атомных, ни обычных. Это однозначно. Но желаемое само собой не превратится в действительное. Что нужно застолбить на примере германского агрессора, чтобы никому неповадно было хвататься за меч? Ответ коренился в прошлом. Докопаться до истоков. Иначе останется безвестным палач моего двоюродного не полных пяти лет от роду брата и бабки, которой было уже под семьдесят.
Несчастья, обрушившиеся на семью, понудили меня всерьез заняться германской проблемой в ее самых разнообразных проявлениях. В моей альма-матер, Институте международных отношений, выбран немецкий язык и германистика как профилирующее направление. С одержимостью я набросился на библиотеку, в которую перепало кое-что из трофейного фонда книг по культуре, политике, экономике, истории Германии XVIII–XX вв.
Элемент случайности и тут играл свою роль. Но по закону больших чисел или в силу каких-то других закономерностей почти каждая книга и любая неформально выполненная исследовательская работа, к примеру по буроугольной промышленности Германии, чем-то обогащала. Обогащала хотя бы дополнительными неясностями, сомнениями в том, что кто-то все заранее за нас мог передумать и оставить в подарок толстенный том патентованных решений на все случаи жизни и на все времена.
Студенты склонны к сокрушению святынь. Свежее, неизленившееся и еще не растленное сознание, стремление, присущее каждому или большинству вступающих в жизнь, искать свою идейную высоту, а не обязательно стойло с гарантированным рационом удобств не было изничтожено, несмотря на все старания властей уподобить советскую высшую школу неким прототипам из Средневековья.
О мировоззренческой «чистоте» пеклись не одни дядьки – начальники курсов. В 1946–1948 гг. МГИМО попал в полосу репрессий. Слухи ползли самые разные – кто-то при поступлении на учебу скрыл, что якшался с «врагами народа». Других вроде бы разоблачили в связях с реальным врагом в годы войны. Третьих, как А. Тарасова, моего однокурсника, якобы уличили в принадлежности к «тайной группе», изучавшей по ночам книги Л. Троцкого, Н. Бухарина и других ниспровергателей сталинизма.
Как бы то ни было, вы не могли быть уверены в том, что, придя утром в институт, не обнаружите пустующим стул соседа, вполне приличного, по вашему личному впечатлению, молодого человека. А еще через неделю-две окольными путями становилось известно, что такой-то исключен из партии или комсомола. Далее следовала отшлифованная на тысячах и тысячах жертв формулировка – «за действия, не совместимые с членством в ее (его) рядах».
Мы были не в состоянии пренебречь происходившим, абстрагироваться от реалий. И все же. Даже в удушливой атмосфере подозрительности и доносительства можно было не расстилаться перед оболванивателями, не строить из себя мини-вождей или прихвостней идиотизма с его кампаниями против «формализма в искусстве», «космополитизма», «вейсманизма-морганизма».
Больше того, сходило с рук, когда, скажем, на семинарах по политэкономии и марксизму-ленинизму – к ужасу соответственно доцента Тяпкина и старшего преподавателя Макашова – мой друг Р. Белоусов и я с невинным видом просили разъяснить, как наличие денег совмещается с отсутствием в Советском Союзе рынка или как понимать тезис в «Истории ВКП(б). Краткий курс», что российский рабочий жил в нищете, если несколькими страницами ниже утверждается, что он зарабатывал около рубля в день, по реальному соотношению намного больше советского рабочего.
В 1950 г. я вовсе впал в ересь, выступив с критикой модного тогда фильма «Падение Берлина». Мне, по-видимому, повезло. Так или иначе, слова «фильм вредный и антиисторичный, ибо сопрягает все будущее страны с жизнью и деятельностью товарища Сталина», остались без видимых последствий. Слова неосторожные, сорвавшиеся с языка, потому что кто-то вызвал меня на полемику.
Не исключаю, что благополучным финалом я обязан вдумчивому сотруднику службы безопасности, решившему разобраться, что за фрукт этот студент, который по 12–14 часов на дню корпит над книгами, не посетил за годы учебы ни одной вечеринки, все летние и зимние каникулы провел в библиотеках, живет на стипендию, а когда денег совсем нет, ходит в институт пешком и питается хлебом единым. Сегодня подобный аскетизм мне самому вряд ли оказался бы по плечу. Но в первые послевоенные годы у нас были заниженные представления о насущных потребностях и в чем-то другой взгляд на собственные обязанности.