– Бедная лошадь, – сказал он, – скверно тебе нынче пришлось, нечего сказать.
Потом он спокойно повел меня за узду к конюшне. У дверей стоял Самсон. Я прижала уши и фыркнула.
– Посторонись-ка, – сказал старый хозяин, – не стой на дороге у этой лошади. Хороших ты наделал дел сегодня.
Самсон проворчал что-то, из чего я разобрала: «Животное с норовом».
– Послушай, – сказал его отец, – человеку с дурным нравом невозможно воспитать капризную лошадь. Ты еще не годишься для нашего дела, Самсон.
Он ввел меня с этими словами в мое стойло, снял седло и осторожно вынул мундштук из пораненного рта. Потом он сам привязал меня и велел конюху принести ведро с теплой водой и губку. Он нежно промыл раны на моих изборожденных боках; я чувствовала, что он понимает, как мне больно, и послушно стояла, слушая его ласковый голос. Я не могла есть сено, оно кололо рот; тогда хозяин велел приготовить мне похлебку из отрубей и муки. Это было очень вкусно и как будто смягчало разодранную кожу в углах рта. Старый хозяин стоял все время подле меня, пока я ела, и говорил с конюхом, гладя меня: «Если такую породистую лошадь не учить лаской, то она никогда ничему не научится».
После этого дня он часто навещал меня. Когда рот мой зажил, он поручил меня другому тренеру. Тренер этот, Джон, был человек заботливый, с ровным характером, и я скоро поняла, чего он от меня требовал.
Когда мы опять сошлись с Джинджер на выгоне, она рассказала мне, каково ей жилось на первом месте.
– Когда меня вполне обучили, – сказала она, – меня купил один торговец лошадьми, которому нужна была лошадь под пару другой, гнедой. Мы ходили с ней в дышле несколько недель, после чего нас продали одному богатому господину в Лондоне. У купца меня приучили к двойному мундштуку, который я ненавидела. На моем новом месте запрягали еще строже. Сам хозяин и кучер думали, что нарядный вид лошади достигается строгой уздой, заставляющей ее держать голову высоко. Мы часто выезжали в парк на модное гуляние. Ты не можешь себе представить, какое это бывало мучение.
Я люблю вскидывать голову высоко, но когда твою голову насильно вздергивают уздой, ты не можешь никак опустить ее, шея от этого очень болит и, наконец, не знаешь, куда деться от боли. Ведь строгая узда состоит из двух мундштуков, то есть в рот лошади засовывают два куска железа. К тому же мой мундштук был такой острый, что раздирал мне язык до крови, и кровь смешивалась с пеной, наполнявшей рот, оттого что я нетерпеливо грызла удила.
Хуже всего было, когда нам приходилось часами ожидать у подъезда нашу хозяйку, танцевавшую на балу. Если я не стояла смирно, то получала удары кнута. Просто можно было с ума сойти.
– Неужели твой хозяин вовсе не думал о вас? – спросил я.
– Нет, он только заботился о том, чтобы его экипаж был самый модный. Он мало понимал толк в лошадях, предоставляя кучеру все заботы по конюшне, а кучер жаловался на меня, говоря, что я лошадь с норовом, что меня не приучили к строгой узде, но что я скоро должна буду привыкнуть. Конечно, не такому кучеру можно было надеяться приучить лошадь к чему-нибудь. Бывало, стоишь в стойле, несчастная, озлобленная, а он войдет и только бранится или ударит. Если б он был добр, я бы, кажется, постаралась привыкнуть к двойному мундштуку. Я готова была работать сколько угодно, но необходимость переносить ненужное мучение из-за капризов выводила меня из всякого терпения. Какое право имели они так мучить меня? Кроме боли во рту и в шее, мое дыхание затруднялось двойным мундштуком; если б я долго пробыла на том месте, я уверена, что нажила бы чахотку.
Я становилась все раздражительнее. Что было делать? Скоро стало нельзя подойти ко мне, потому что я лягалась и кусалась. Меня стали бить, и кончилось тем, что однажды, когда нас с большим трудом впрягли в карету, я так стала брыкаться и биться, что мне удалось оборвать ремни и освободиться от дышла. После этого меня не стали больше держать на этом месте и продали в манеж. Конечно, нельзя было выдать меня покупателям за лошадь без всяких пороков. Об этом просто умалчивали. Красота и хороший бег скоро, однако, привлекли ко мне внимание какого-то господина, оказавшегося тоже торговцем лошадьми. Он пробовал меня на разных уздах и скоро понял, чего я не вынесу и что можно со мной сделать. Он стал ездить на мне совсем без мундштука, а потом продал как вполне смирную лошадь одному деревенскому сквайру.
Новый мой хозяин оказался славным, добрым человеком, но старый конюх ушел от него и на место его поступил новый с дурным характером и железной рукой. Говорил он грубо и часто давал мне пинки в живот шваброй или вилами, чем попало, что было в руках. Я скоро возненавидела его. Ему хотелось запугать меня, но не удалось: я была не способна трусить. Однажды, когда он более обыкновенного рассердил меня, я укусила его. Это привело его в ярость, и он стал бить меня хлыстом по морде, не разбирая ничего. После этого случая он не смел входить в мое стойло, зная, что ему достанется от моих зубов или от копыт. С хозяином я вела себя смирно и хорошо, но он послушался жалобы своего конюха и меня опять продали. Я попала к прежнему купцу, который сказал, что у него есть на примете подходящее для меня место.
– Жалко, – говорил он, – если такая хорошая лошадь пропадет ни за что.
Вот каким образом я попала сюда, незадолго до тебя. Но я убедилась, что все люди мои враги и что мне надо защищать свою шкуру. Конечно, здесь совсем не то, что я прежде видала, но кто знает, долго ли это продлится. Я хотела бы смотреть на жизнь твоими глазами, но не могу после всего пережитого.
– Мне кажется, что тебе будет стыдно укусить или лягнуть доброго Джона или Джемса, – сказал я.
– Я и не собираюсь этого делать, – отвечала Джинджер, – пока они поступают хорошо со мной. Я раз куснула-таки пребольно Джемса, но Джон сказал ему: «Попробуй взять ее лаской». Вместо ожидаемого наказания я получила вкусную отрубную похлебку, и Джемс подвязанной рукой приласкал меня. С тех пор я никогда не хотела причинить ему ни малейшего вреда.
Мне было от души жаль Джинджер, но я был тогда еще так неопытен в жизни, что не совсем поверил ее рассказу: мне казалось, что она преувеличила многое.
Время шло между тем, и я стал замечать большую перемену в Джинджер. Вместо прежнего злого, недоверчивого взгляда у нее явилось доброе, веселое выражение. Я раз слышал, как Джемс сказал:
– Право, кажется, Джинджер стала ко мне привязываться. Сегодня утром, когда я чистил ее, она даже весело заржала.
– Да, да, Джемс, – отвечал Джон. – Бертвикское лекарство действует на Джинджер. Смотри, она со временем станет такой же смирной лошадью, как Черный Красавчик. Ласковое обращение – вот все, что требовалось.
Хозяин заметил перемену в Джинджер. Вернувшись как-то с прогулки в экипаже, он подошел к нам, как всегда, и, погладив прекрасную шею Джинджер, сказал:
– Ну что, моя прелесть? Как дела? Ведь ты здесь чувствуешь себя счастливее, чем прежде?