– Верникова? – механически уточнил Дмитрий, подхватываясь и нервно поправляя китель.
– Фамилии не знаю. И вообще, конфузец небольшой вышел. Оказывается, он примчалась расспросить, как именно вы погибли и действительно ли погибли или, может, только тяжело ранены. А Косарин, ординарец ваш новый, тут как тут встрял: «Так, все мы тоже думали, что комбат подорвался на мине. Но, оказывается, подорвали их броневик противотанковой гранатой, и погиб только ординарец комбата, а сам он, комбат, только голову сильно повредил». Врач это как услышала, чуть с коня не свалилась.
Гродов схватил лежавший на столе командирского отсека осколок зеркала и посмотрел на небрежно, неумело забинтованную голову, которая, судя по цвету марли, все еще кровила, и принялся лихорадочно разматывать бинт.
– Я этому идиоту Косарину сам сейчас голову поврежу, – проворчал он. – Причем тоже очень сильно.
– Да он, понятное дело, не со зла… – принялся оправдывать его старший лейтенант, однако Гродов неожиданно перебил его: – Стоп, а что ты там о коне каком-то говорил? Что чуть было не свалилась?..
– Правильно, говорил. Она ведь верхом, в седле приехала сюда. Поплакаться, что ли, хотела, а может, фотографию на память попросить. Да не разматывайте вы этот чертов бинт, – перехватил он руку комбата. – Там же кровь, рана. Женщина все-таки… Увидит все это и…
– Эта женщина – врач и, между прочим, хирург, – огрызнулся Гродов. – Ладно, заматывай по новой, только старательно и быстро.
– Ни старательно, ни быстро не умею. Убивать еще кое-как научился, а врачевать, извините, капитан, пока что нет.
– Да бинтуй, как можешь! Чего-то сегодня все вы нервные такие, что диву даешься…
Верникова сидела на выжелтевшем под палящими лучами солнца пригорке, рядом с которым, в ложбинке, выискивал молодую зеленую поросль оседланный конь. Ездовой конь в госпитале мог и даже обязан быть, но оседланный… Впрочем, дело было вовсе не в происхождении коня, а в другом: Гродов даже предположить не мог, что эта женщина способна ездить верхом.
– Не пугай ты так больше меня, хорошо? – взяла его руку в свою, как только капитан опустился на траву рядом с ней.
Они сидели в низине, за пустующей пока что линией окопов, отрытых на тот случай, когда придется держать круговую оборону, и с командного пункта видеть их не могли. Тем не менее сама близость батареи, близость такого количества истосковавшихся по женскому телу и женской ласке мужчин сковывала их, нравственно стесняла, словно бы житейскую радость свою они выстраивали в ушерб им и за их счет.
– Кто же знал, что эти «паниковские» сами какую-то мину противотанковую выдумают и сами растрезвонят по всей округе?!
– Все они тоже были огорчены. Знаешь ли, существуют люди, чья гибель вызывает у всех знавших его нечто большее, нежели обычное сожаление по поводу еще одной убиенной души.
– Но ты-то у нас все-таки военврач, – нежно погладил, а затем и сжал ее руку Гродов, – нервы у тебя должны быть крепкими.
– Когда убивают чужих мужей, стараешься крепиться, но когда убивают твоего… Ну, я имею в виду не мужа пока что, а… словом, ты понимаешь… Тут уж крепиться не получается, неминуемо всплывает наружу, что ты все-таки женщина.
Она провела рукой по его щеке, по виску и задержала ее у бинта.
– Сам перевязывал, что ли?
– Да нет, это старший лейтенант постарался.
– Понятно, такой же спец по оказанию первой медицинской помощи, как и ты. Фельдшера у вас разве нет?
– Да есть, только расположен наш лазарет немного дальше.
– И что дальше? – осуждающе поинтересовалась она, и Гродов почувствовал, что говорит с ним Римма в эти минуты тем же тоном, каким говорила бы рассерженная учительница или огорченная мать, но только не женщина, с которой он и знаком-то всего пару дней. – За руку тебя отвести надо было к нему, что ли?
– Да приходил фельдшер, приходил, но я отмахнулся от него, поскольку уже был перевязан.
Поднявшись, Римма заставила его сидеть и с какой-то непостижимой быстротой разбинтовала голову. Определив, что рана хоть и несерьезная, но преступно необработанная, она достала из боковой санитарной сумки флакончик со спиртом и все прочее, и через несколько минут на голове его красовалась новая, аккуратная повязка.
– Сегодня ночью нас эвакуируют, – молвила Верникова. – Основную часть раненых мы уже отправили в город, все шатры свернули и их тоже увезли. Осталось несколько легкораненых, которых мы будем использовать как рабочую силу и охрану во время эвакуации операционной палаты.
– Понятно.
– Отъезд наш намечен на двадцать два ноль-ноль. Если бы ты сумел приехать на мотоцикле к девяти.
– Вряд ли сумею. Впрочем, посмотрю по ситуации.
– Постарайся, я была бы очень рада. Нас не зря эвакуируют. Ходят упорные слухи, что сдерживать противника на этом участке уже некому и нечем и что уже завтра к концу дня румыны могут прорваться к Новой Дофиновке, а значит, и к морю.
– Это вряд ли, чтобы уже завтра, но опять же всякое может случиться.
Гродов стоял рядом с женщиной и чувствовал, что не в состоянии решиться даже на то, чтобы прощально обнять ее. Он не мог понять, что именно мешало – ее строгий начальственный тон, ее армейская форма, медицинская сумка на боку или убийственная близость командного пункта? А может, этот совершенно не вписывавшийся в быт батареи оседланный боевой конь? Как бы там ни было, а в эти минуты он чувствовал себя в шкуре влюбленного в свою учительницу школьника, с разочарованием открывающего для себя, что тайные мальчишеские грезы – это одно, а когда это взрослая, суровая женщина – вот она, перед тобой, когда до бедра ее можно дотянуться рукой… – это совершенно другое.
– Ты, очевидно, не понял, что меня тревожит: если румыны и немцы прорвутся в районе Новой Дофиновки к морю, твоя батарея окажется блокированной, окруженной, и я не вижу силы, которая способна была бы потом вырвать тебя из подземной бетонной западни.
Римма посмотрела куда-то в поднебесье, затем в морскую даль и стала медленно продвигаться в сторону смирно пасшегося коня.
– Вообще-то ты ранен и, как я предполагаю, контужен…
– Контужен – это да, причем давно, – попытался комбат свести ее слова к шутке, однако доктор тут же одернула его…
– Я не шучу, Дмитрий, и не стоит по этому поводу паясничать.
– Почему же, я все прекрасно понимаю. Но мои орудия – это не полевые пушечки, которые можно подцепить к машине или к конной тяге и перетащить на западный берег Большого Аджалыка. О том, чтобы оставить их, а самим отойти, тем более без приказа, тоже речи быть не может. Сама догадываешься, что за этим последует…
– Извини, капитан, но судьба твоих пушек волнует меня в эти минуты менее всего.
– Я так и понял, что к пушкам моим у тебя жалости никакой, – словно бы некий озорной бес вселился в комбата.