Из груди девушки вырвался полукрик-полустон, и прежде чем министр в состоянии был помешать, Гизела вскочила, распахнула окно, отдернула жалюзи, так что лучи заходящего солнца разлились пурпуровым светом по стенам и паркету.
– Повтори мне при дневном свете, что бабушка моя была бесчестная женщина! – вскричала она, и ее нежный, мягкий голос оборвался рыданиями.
Как тигр бросился министр к девушке и оттащил ее от окна, зажав ей рот своими бледными костлявыми пальцами.
– Сумасшедшая, ты умрешь, если сейчас же не замолчишь! – прошипел он сквозь зубы.
Он усадил ее на софу. Закрыв лицо руками, она опустилась между подушками… Минуту он стоял перед ней молча, затем медленно подошел к окну и снова запер его. Ноги его неслышно ступали по ковру, который он только что попирал с такой яростью, и руки, которые с такой грубой силой только что трясли нежные плечи девушки, теперь с безукоризненно аристократической мягкостью покоились на руке падчерицы.
– Дитя, дитя, в тебе скрыт демон, который в состоянии превратить в бешенство всякое мирное расположение духа, – произнес он, нежно отводя руки ее от лица. – Безрассудная!.. Под влиянием ужаса ты заставила язык мой произносить слова, которые совершенно чужды моему сердцу… Ты сильно встревожила меня, Гизела, – продолжал он строго. – Вся эта болтающая, смеющаяся толпа с лестью и медом на устах, наполняющая теперь замок, увидела бы себя оклеветанной и оскорбленной, если бы твой неожиданный крик достиг ее ушей… Вся эта жалкая сволочь во прахе лежала перед блистательной графиней Фельдерн – и отличным образом употребляла свое время, пожирая богатства сиятельной красавицы. Но тем не менее в этом кругу все убеждены – разговаривая, конечно, лишь шепотом об этом предмете, – что наследство Фельдернов незаконно.
– Люди правы – княжеское семейство обворовано самым обыкновенным образом, – сказала Гизела глухим, прерывающимся голосом.
– Совершенно верно, мое дитя, но ни одно человеческое ухо никогда не должно этого слышать. Мне очень хорошо известен твой резкий способ выражаться, я мужчина, в моей груди не чувствительное женское сердце, и с твоей бабушкой я не нахожусь в кровном родстве, но все же для меня как острый нож твои жестокие, хотя, быть может, и справедливые слова. Я никогда не позволил бы себе называть таким именем этот поступок.
Он остановился. Это едкое замечание не оставило никакого отпечатка на прекрасном бледном лице сидевшей с ним рядом девушки.
– Не думай, – продолжал он быстро, – что я этим хотел извинить совершенную неправду, вовсе нет. Напротив, я говорю: она должна быть искуплена!
– Она должна быть искуплена, – повторила девушка, – и очень скоро!
Она хотела подняться, но министр удержал ее.
– Не будешь ли ты так добра сообщить мне, что намерена предпринять? – спросил он.
– Я иду к князю, – сказала она, стараясь освободиться от него.
– Та-ак… ты пойдешь к князю и скажешь: ваша светлость, я, внучка графини Фельдерн, обвиняю бабушку мою в обмане, она была бесчестная женщина, обокравшая княжеское семейство!.. Что мне за дело, что этим обвинением я накладываю клеймо на благороднейшее имя в стране и пятнаю честь целого ряда безупречных людей, которые охраняли ее как наидрагоценнейшее сокровище! Что мне за дело, что эта женщина была матерью моей матери и охраняла мое детство – я хочу лишь искупления, все равно свершаю ли я при этом вопиющую неправду, обвиняя мертвеца, который не может защищаться! Женщина эта давно лежит в земле, но навеки на памяти о ней должна лежать вся тяжесть ужасного обвинения, между тем как при жизни она, может быть, могла бы представить много оснований, смягчавших ее вину!.. Нет, мое дитя, – продолжал он с мягкостью после короткой паузы, тщетно стараясь разглядеть выражение лица девушки, – так быстро и необдуманно мы не должны развязывать узел, если не хотим взять на себя ответственность за тяжкий грех. Напротив, еще не один год должен пройти до тех пор, пока утаенное наследство не перейдет снова к законным наследникам. Затем настанет час принести жертву… Жертва эта будет принесена не одной тобой, но также и мной, что сделаю я с радостью… Аренсберг, который приобрел я за тридцать тысяч талеров, принадлежит также к этому наследству – я передам его по завещанию княжеской фамилии, выговорив достаточный капитал для мамы, – ты видишь, что и мы также присуждены страдать ради имени Фельдерн и памяти твоей бабушки!
Девушка упорно молчала – ее головка поникла еще ниже.
– Так же, как и я, думала твоя мать, твоя добрая и невинная мать. Проступок должен быть искуплен лишь в глубоком молчании, – продолжал министр. – В эту ночь она на коленях стояла у смертного ложа принца и принуждена была быть свидетельницей неправды; она носила в груди всю жизнь свою роковую тайну, никогда не осмеливаясь напоминать об этом событии. Она была слишком робка, но при смерти старшего своего ребенка, пораженная горестью, она сказала, что это справедливая кара Немезиды!.. Незадолго до ее смерти я узнал из ее собственных уст, что такой невыразимой печалью отуманивало ее милые глаза, – я должен тебе сказать, мое дитя, я нередко страдал от этих немых жалоб.
– Я желала бы знать конец, папа! – отрывисто произнесла Гизела.
Ей в тысячу раз легче было бы слышать гневный, грозный, резкий от негодования голос этого человека, чем этот вкрадчивый, ласковый шепот.
– Стало быть, коротко и ясно, дочь моя, – произнес он с ледяной холодностью.
Облокотясь на подушки, он продолжал с важностью и неприступностью:
– Когда ты того желаешь, я буду просто называть факты… Мать твоя уполномочила меня сообщить тебе тайну, как единственной наследнице владения Фельдернов, на девятнадцатом году твоей жизни, все равно, если бы твоя бабушка и пережила этот срок. Если я сделал это годом ранее, то ты сама в этом виновата – твои безрассудства принудили меня к этому… Мать твоя также желала, чтобы ты была воспитана в строгом уединении, – теперь ты знаешь, что не одна твоя болезнь требовала твоего одинокого образа жизни в Грейнсфельде… Последняя воля твоей матери требует от тебя, Гизела, вполне самоотверженной жизни – ты должна повиноваться этой воле!.. Мысль, что через тебя должно совершиться искупление тяжкой неправды, не пятная чести дорогого имени Фельдернов, вызывала улыбку радости в ее последние минуты…
Он колебался; очевидно, ему не легко было облечь в удобную форму самый трудный пункт своего повествования.
– Если бы мы были в А., – продолжал он несколько быстрее, крутя тонкими пальцами концы своих усов, – я дал бы тебе бумаги, врученные мне твоей матерью; они содержат все, что я с таким трудом и горечью должен сообщить тебе… С этих пор твоя юная жизнь будет более ограничена, чем доселе, бедное дитя!.. Все доходы с имений, которые теперь тебе принадлежат, должны идти на призрение бедных в стране; я должен быть назначен опекуном, с тем, чтобы ежегодно отдавать отчет в каждой копейке. При вступлении твоем в новый образ жизни ты должна для виду назначить меня твоим наследником; я же со своей стороны, как «благодарный друг», передам по завещанию княжеской фамилии указанные владения.