– Полиция! Тревога!
Кто-то выбрался из побоища и кинулся удирать, еще один скрылся в распахнутой двери театра, но драка продолжалась. К счастью, мой призыв разбудил будочника Ивана Перфильевича, и бравый служитель закона уже торопился к нам со своей изумительной алебардой, достойной средневекового рыцаря.
Еще два человека забежали в театр, и его дверь захлопнулась.
На мостовой перед дверью стоял на коленях Артамон и придерживал поверженного врага. Верхом на другом враге сидел Сурок.
– Кого это вы изловили? – спросил я.
– А черт их разберет, – отвечал Артамон. – Надобно допросить. Впотьмах на нас кидались, сукины дети…
– К дверям не пускали, насилу мы прорвались, – добавил Сурок. – Вот сейчас и разберемся…
– Господа офицеры, – вмешался добрый Иван Перфильевич, – чего их допрашивать, и так все понятно! Жили они там, а вы их всполошили. Ну их к бесу!
– В театре, что ли, жили? – переспросил я. – Он же закрыт!
Это я знал доподлинно, потому что каждый день мимо него проходил. Собственно говоря, это был первый и единственный рижский клоб, или клуб, сие слово пишут по-всякому, под названием «Мюссе». Построил его и содержал своим иждивением барон Иван Федорович фон Фитингоф, ныне покойный. Там были залы для торжеств, для танцев и для театральных спектаклей, ставились хорошие пьесы – Лессинга, Шиллера, других немецких драматургов. В «Мюссе» рижское дворянство и господа купцы собирались уже двадцать лет, я тоже там бывал, но только ради пьес.
Сейчас по случаю войны увеселения отменили, клоб должен был стоять пустым, но, как растолковал нам Иван Перфильевич, прежде чем вернуться к себе в будку, сторож Фриц, видя нашествие в Ригу обывателей из предместий, не удержался и тайком сдал им театральные помещения под ночлег с условием, что они будут там сидеть тихо и не высовываться.
Ничего удивительного в том, что театр имел черный ход, нет. Странно было бы, если бы он имел одну лишь парадную дверь. И то, что ход этот выводил в глухой двор, меня тоже не смутило, – от квартирного хозяина я знал, что раньше на месте ювелирной мастерской располагалась конюшня и имелся выход на Малярную улицу, обычно закрытый дубовыми воротами. Возможно, именно так покидали театр артистки, не желавшие встречаться с публикой после спектаклей.
Тут я кое-что начал понимать. Возможно, мой квартирный хозяин знал про эту затею, отнесся благосклонно к желанию старины Фрица малость подзаработать, и только уговорился с театральным сторожем, что тот накрепко запрет ход, ведущий во двор. А сторож не выполнил уговора – и его наутро ждали страшные кары, не один лишь нагоняй от дирекции, но и изгнание постояльцев.
Доброта и разговорчивость Ивана Перфильевича имела материальные основания, он рассчитывал на нашу благодарность. и она воспоследовала – Артамон вознаградил будочника гривенником.
– Ступайте с Богом, а уж я вас колбасникам не выдам! – сказал тот, кланяясь.
– С нами Бог и Андреевский флаг, – отвечал Артамон, хлопнув его по плечу.
Иван Перфильевич вернулся в будку, а мы подтащили к фонарю пленников и, показав им острия кортиков наших во избежание крика, задали кое-какие вопросы.
Будочник оказался прав – это были два латыша, недурно говорившие по-немецки, из зажиточных, которых пожар лишил части имущества. Семьи свои они еще раньше отправили куда-то под Вольмар, это только у русских из Московского форштадта не нашлось родни в провинции, чтобы приютить хоть стариков и детей…
Латыши рассказали, что среди театральных постояльцев были и русские, и литовцы, и евреи, всего около десятка душ, причем кто-то прибежал из Петербуржского предместья на рассвете после пожара. Тут нам троим сделалось очень неловко, оказывается, мы невольно лишили крова несчастных людей. Я спросил о двери, ведущей во внутренний двор. Наши пленники ничего о ней не знали. Они в убежище свое попадали, по уговору, поздно вечером и должны были покидать его рано утром.
– Точно ли местные жители? – спросил подозрительный Сурок. – Без притворства?
– Сдается, да.
– Поговори с ними по-латышски! – потребовал Артамон, который еще толком не слышал этого наречия. Но я его не знал довольно, чтобы вступать в беседы.
Наконец мы отпустили бедняг, и они, постучав в дверь, были впущены.
– Черт знает что! – пожаловался Артамон. – Кабы я понял, что это театр! Уж не знал, что и думать!
– Я чуть не удавился, – добавил Сурок. – Ну, вообрази, Морозка, влетаем мы впотьмах неведомо куда, с потолка до пола тряпки пыльные натянуты, веревки какие-то вдоль и поперек, сволочи эти, Эмилия с кавалером, ускользнули! Они-то знают, где там какая дырка, а мы среди этой дряни мыкаемся, что-то рушится нам на головы, кто-то орет откуда-то! Конец света!
– Ход со двора, стало быть, ведет прямо за кулисы, – догадался я. – А теперь объясни, Сурок, Христа ради, для чего ты сверзился в окошко?
– Я хотел изловить этого треклятого мусью Луи, – отвечал он. – Мы были правы, чертов француз пришел к Эмилии!
– С чего ты взял?! – воскликнул я.
– А с того, что он ее тащил за собой, отбиваясь от нас весьма уверенно, кулаки у него каменные! И по имени ее назвал! Потом же они потерялись во мраке!
– Мы пытались схватить его хоть за одежду, но он как-то уворачивался, – добавил Артамон.
– Что касается его, он очень ловко выскочил из театра и встал поблизости. А чего ожидал, Бог его ведает, – сказал я. – Она же забилась в какую-нибудь театральную конуру.
– Почему ты решил, будто он чего-то ожидал? – спросил Артамон.
– Потому, что сам его видел, – и я указал место на Малярной улице, где стоял мусью Луи.
– И ты не изловил его?! – хором спросили мои родственники.
Я лишь развел руками.
– Пошли, – решительно сказал Артамон. – Может статься, он недалеко убежал. Я с ним, с сукиным сыном, переведаюсь и вдругорядь не упущу!
Мы прошли до начала Малярной улицы, свернули на Большую Кузнечную, прогулялись – никаких следов хитрого француза не обнаружили.
– Стало быть, тебя предала Эмилия, – рассуждал Сурок. – Может статься, ей заплачено. Или же мусью Луи ее совратил.
– Прямо тебе молиеровский Дон Жуан, – заметил Артамон. – На груди носит портрет одной прелестницы, в побеге сопровождает другую, в Риге первым делом совращает третью! Теперь, господа, надобно решить, как с ним поступить, чтобы не причинить вреда бедной Натали…
– Тише… – прошептал я. – Слышите?..
Или я от волнений принялся терять рассудок, или где-то под землей несколько мужских голосов пели «Марсельезу». Опять я не мог разобрать слов, но кто однажды слышал эту мелодию – тот ее уже вовек не забудет.
Родственники мои прислушались и встревожено переглянулись. Очевидно, кто-то уже готовился встречать входящую в Ригу Бонапартову армию хлебом-солью и французским гимном.