Мой любимый сфинкс | Страница: 3

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Бабуль, а где она его берет? – как-то полюбопытствовала Злата. – Я никогда в жизни фейхоа в продаже не видела.

– Племянник присылает. Из Санрана, городок такой недалеко от Баку. Не ее племянник, Левушки. Но у них прекрасные отношения. Он даже внука своего собирается отправить к нам учиться в институте. В Азербайджане же все за деньги. А денег у них как раз и нет. А у нас образование хорошее. Да и есть кому за мальчиком присмотреть – и ему хорошо, и Фриде не так одиноко. А то она после смерти Левушки тоскует очень.

Племянника Злата помнила смутно. Он раз в несколько лет приезжал проведать родственников, и по этому поводу всегда устраивался большой званый обед. Злата на нем, конечно, присутствовала всего пару раз, когда родители уезжали отдыхать и она полностью оставалась на попечении бабушки. И Левушкиного внука, действительно приехавшего учиться, а потом так и оставшегося в их городе, тоже видела, но особо не запомнила. Он ее совершенно не заинтересовал. В отличие от Левушки с Фридой, с самого детства вызывавших сильнейшее Златино любопытство. Уж больно колоритной парой они были.

* * *

Левушка, Лев Моисеевич Горский, был ровесником века. Двадцатого века, разумеется. А Фрида – его третьей по счету женой, на 20 лет моложе мужа.

В младые годы сын сапожника Мойши Горского был отдан в ученики в одну из московских типографий. Постигал он там не только азы печатной профессии, но и науку революции: таскал шрифт для подпольных газет, тихонько носил за пазухой гранки, участвовал в ночной печати. Приходилось ему убегать от городового, пригибаясь под тяжестью газетных пачек, и даже живого Ленина однажды видеть довелось, хотя Злата никогда в эти рассказы до конца не верила.

В партию большевиков Лева Горский вступил еще до революции, в 1916 году, и был, как и положено, ее преданным сыном. Он любил вспоминать, что революция дала ему, еврейскому мальчику из бедной семьи, возможность получить высшее образование. На всю жизнь он остался верен выбранной специальности и, закончив полиграфический институт, вернулся в свою родную типографию, где медленно, но неуклонно пошел вверх по карьерной лестнице.

Женился Левушка тоже рано. Уж больно стреляла в него глазами соседская Ривка, уж очень сладко было любиться с ней на чердаке родного дома, где в подвале орудовал дратвой его отец. А уж когда живот у Ривки, что называется, полез на нос, пришлось прикрывать грех браком. Левушка до самой смерти вспоминал, как всю свадьбу простоял, не в силах присесть – порот был отцом за грех беспощадно, несмотря на партбилет.

Через четыре месяца после свадьбы Ривка родила Левушке сына Мишу. На дворе стоял 1921 год.

А в тридцать третьем главный инженер крупной московской типографии, коммунист с дореволюционным стажем, верный муж и отец Лев Горский, что называется, пропал. Пороть за новую любовь его было уже некому – Мойша Горский к тому времени уже пять лет лежал, завернутый в саван по обычаям предков, в сырой земле. И знал Лев Моисеевич, что ничем хорошим не кончится охватившее его любовное безумие, да сделать ничего не мог. Шел, как овца на заклание, как бык на веревочке, прыгал как цирковой тигр в горящее кольцо, да и вообще вытворял любые фокусы, лишь бы только заслужить благосклонность Веры. Верочки. Верушки. Верунчика. Невозможной, безумной, горячечной своей любви.

Как бы ни казалось это странным, в первую очередь самому Льву, одна из первых красавиц Москвы, дочь известного адвоката, ответила на его чувства и стала его второй женой. С чувством глубокой вины, но и с непреклонной решимостью уходил он из дома, где на пороге в позе неизбывного горя стояла Ривка.

Наперерез уходящему отцу кинулся двенадцатилетний Миша с недетским совсем криком: «Папочка, не уходи!» Но ведомый чужой путеводной звездой Лев Моисеевич сделал то, о чем потом не мог вспоминать без содрогания, – перешагнул через лежащего на полу сына и ушел, убежал постыдно в новую, яркую, прекрасную жизнь.

– За это и поплатился, – с горечью говорил он на излете жизни, усмехаясь безвольным старческим ртом.

Расплачиваться пришлось в тридцать седьмом. Когда в Веру, звезду всех великосветских московских приемов, влюбился полковник НКВД. Неминуемость своего скорого ареста Горский чувствовал спинным мозгом и все равно оказался не готов к ночному черному «воронку», а главное – к тому, что было потом: к ночным пыткам светом в глаза, нескончаемым побоям, облыжным обвинениям в изготовлении вражеских листовок, своей подписи под согласием в том, что да, виноват. А главное – к тому, как быстро отказалась от него Вера. Развелась с врагом народа, публично отреклась и утешилась в объятиях того самого полковника.

– Вы никогда ее больше не видели? – затаив дыхание, спросила Злата, когда Горский как-то стал рассказывать эту историю. Они были в двухкомнатной, аккуратно прибранной и светлой квартире Левушки и Фриды вдвоем. Фрида Яковлевна отдыхала в санатории, а Льва Моисеевича внезапно разбил жестокий радикулит. Он даже за стаканом воды встать не мог, и бабушка приходила его кормить и развлекать. В тот день ей срочно понадобилось на работу, поэтому в сиделки откомандировали двенадцатилетнюю Злату.

– Не видел. Ее судьба тоже была печальной. Ее полковника перед самой войной расстреляли, а Веру арестовали. Из лагеря она так и не вышла. В отличие от меня. Умерла от туберкулеза в сорок третьем году. Правда, весточку от нее я все-таки получил. Когда из лагеря вышел, в пятьдесят третьем, в Москве мне жить нельзя было, поэтому я подумал-подумал и по приглашению своего друга по лагерю приехал в наш город. Здесь и остался. Но по дороге все-таки заехал на два дня в Москву. Очень хотелось узнать, что с моими родными стало.

Ривка уже к тому времени тоже умерла, а Мишку я нашел. Он, конечно, холодно со мной поговорил тогда, на порог не пустил. Уж за тридцать парню было, а плакал как ребенок, когда говорил, что я Ривкину жизнь разрушил и что я в ее болезни и смерти виноват. Это уж потом я с ним помирился, годы спустя. Он меня сам нашел, в семьдесят пятом году. Приехал, сказал: кто старое помянет, папа, тому глаз вон. А то, что мы жили все эти годы вдали друг от друга, – плохо это.

Михаила Львовича Горского Злата, конечно, знала. Раз в год он приезжал к Льву Моисеевичу в гости и был похож на него как две капли воды, только на двадцать лет моложе. Злату он не интересовал нисколечки.

– А весточка от Веры? – напомнила она.

– А, ну да. Мишка, перед тем как меня фактически выгнать, сказал, что незадолго до ареста Вера к ним приходила. Сказала, что хочет избыть свою вину, что меня из семьи увела, и отдала ящичек, в котором и письмо для меня лежало.

– Какой ящичек? – Злата просто изнемогала от любопытства.

– Да шкатулку. Ты ее знаешь. А в ней вещи Верины и письмо. Писала она, что виновата, и перед семьей моей, и передо мной тоже. Что бог ее за это уже покарал и еще покарает. И что она оставляет эту шкатулку моей первой жене и сыну. Ривка – женщина добрая была, выгнать ее не смогла и шкатулку до своей смерти хранила, строго Мишке наказав самому в ней ничего не трогать, а мне отдать. Мол, им чужого не надо. Вот такая память у меня от Веры осталась. Письмо да шкатулка. И больше ничего.