Звук и ярость | Страница: 41

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я спускался, и свет медленно слабел, но не изменял своих свойств, словно это я, а не свет, становился другим, уменьшался, хотя еще можно было бы читать газету, даже когда дорога углубилась в лес. Очень скоро я дошел до проселка. И свернул на него. Он был у́же и темнее дороги, но когда он вывел меня к трамвайной остановке – еще одному деревянному навесу – свет оставался все тем же. После проселка он казался ярче, словно я шел по проселку сквозь ночь и вышел в утро. Очень скоро подошел трамвай. Я влез – они начали оглядываться на мой глаз – и выбрал свободное место слева.

В трамвае горели лампочки, а потому, пока мы ехали между деревьями, я не видел ничего, кроме собственного лица и женщины по ту сторону прохода в шляпке со сломанным пером на самой макушке, но едва мы выехали из-под деревьев, я снова увидел сумерки, такой свет, словно время вправду остановилось на какой-то срок и солнце висит прямо за горизонтом, и тогда мы проехали мимо навеса, где раньше старик ел что-то из бумажного мешочка, и дорога, уходящая вперед под сумерками в сумерки, и ощущение воды, быстрой и мирной, сразу же за ними. Затем трамвай снова поехал, и в открытую дверь ворвался сквозняк, и все усиливался, пока не просквозил весь вагон ароматом лета и темноты, но не жимолости. Аромат жимолости, по-моему, самый печальный из всех. Я помню их много. Глицинии, например. В дождливые дни, когда мама чувствовала себя не настолько плохо, чтобы вовсе не подходить к окнам, мы обыкновенно играли под глицинией. Когда мама оставалась лежать в постели, Дилси надевала на нас старые костюмчики и позволяла нам бежать под дождь, потому что, говаривала она, дождик детям никогда не вредит. Но если мама вставала, мы всегда сначала играли на веранде, пока она не говорила, что мы слишком шумим, и тогда мы выходили на дождь и играли у трельяжа с глицинией.

Это было то место, где я утром в последний раз увидел реку. Где-то тут. Я ощущал воду за сумерками, ее запах. Когда она весной начинала цвести и шел дождь этот запах был повсюду в другое время он был не так заметен но когда шел дождь этот запах начинал проникать в дом с сумерками то ли в сумерках дождь шел сильнее то ли было что-то в самом свете но только он всегда был особенно сильным в сумерках и я лежал в постели и думал когда же перестанет пахнуть когда же перестанет пахнуть. Сквозняк в дверях пахнул водой сырое ровное дыхание. Иногда мне удавалось усыпить себя повторяя снова и снова но потом когда запах жимолости смешался со всем этим оно уже олицетворяло ночь и тревогу казалось я лежал не засыпая и не бодрствуя глядя в длинный коридор серого полусвета где все что было надежным становилось смутным парадоксальным все что я сделал смутные тени все что я чувствовал в страдании обретало видимую форму искаженную издевательскую вне соответствий несло отрицание смысла который должно было утверждать думая я был я не был кто был не был кто.

Я ощущал запах речных излучин за сумраком и я видел последний свет, сонный и безмятежный на болотистых равнинах, осколки разбитого зеркала, а за ними в бледном ясном воздухе начинались огоньки, трепетные, как мотыльки, парящие в темной дали. Бенджамин. Вениамин сын моей. Он всегда сидел перед этим зеркалом. Убежище самое верное где все противоречия примирялись умолкали разрешались. Вениамин сын моей старости оставленный заложником в Египте. О Вениамин. Дилси говорила, что маму гордость заела. Они входят в жизнь белых вот так – внезапными резкими черными струйками, которые выделяют белые факты в миг неопровержимой истины, словно под микроскопом; и все остальное время – просто голоса, которые смеются, когда вы не понимаете, над чем можно смеяться, слезы, когда нет причин для слез. Они бьются об заклад, четным или нечетным будет число провожающих на похоронах. Целый бордель их в Мемфисе впал в религиозное исступление и они голые выбежали на улицу. Чтобы справиться с одной из них, потребовалось трое полицейских. Да Иисус О добрый человек Иисус О-о добрый человек

Трамвай остановился. Я сошел, а они смотрели на мой глаз. Когда подошел городской трамвай, он был полон. Я остался на задней площадке.

– Впереди есть свободные места, – сказал кондуктор. Я заглянул в вагон. Слева свободных мест не было.

– Мне недалеко, – сказал я. – Я постою тут.

Мы переехали через реку. То есть через мост, медленно изгибающийся в высоте между безмолвием и темной пустотой, где огоньки, желтые, красные, зеленые, трепетали в ясном воздухе, повторяясь опять и опять.

– Вы бы все-таки прошли вперед и сели, – сказал кондуктор.

– Мне скоро сходить, – сказал я. – Остановки через две.

Я сошел еще до почты. Впрочем, они все сейчас уже сидят где-нибудь, и тут я услышал мои часы и начал прислушиваться, не пробьют ли куранты, и потрогал письмо Шриву под сюртуком, а по моей руке струились обкусанные тени вязов. А потом, когда я свернул в большой двор, куранты действительно начали бить, и я шел дальше, а звуки набегали, как рябь в пруду, обгоняли меня и уносились дальше, говоря: без четверти – что? Пусть так. Без четверти что.

В наших окнах было темно. Подъезд был пуст. Войдя, я пошел вдоль левой стены, но он был пуст – только лестница, изгибаясь, уходила вверх, в тени, и отзвуки шагов печальных поколений, как легкая пыль на тенях, и мои шаги, будящие их, чтобы вновь оседала легкая пыль.

Я увидел письмо прежде, чем зажег свет, – оно было прислонено к книге на столе так, чтобы я сразу его увидел. Назвал его моим супругом. Но Споуд сказал, что они едут куда-то там и вернутся очень поздно, а миссис Блэнд требуется еще один кавалер. Я бы его увидел, а следующего трамвая ему придется ждать час, потому что после шести. Я вынул часы и послушал, как они пощелкивают, не зная, что они даже врать не могут. Потом я положил их на стол циферблатом вверх, и взял письмо миссис Блэнд, и разорвал его, и бросил клочки в корзину, и снял сюртук, жилет, воротничок, галстук и рубашку. Галстук тоже был испорчен. Но ведь негры. Кровавый узор, и может быть, он скажет, что это тот, который носил Христос. В комнате Шрива я нашел бензин, разложил жилет на столе, чтобы он лежал на твердом, и открыл пузырек.

первое авто в городе у девушки Девушка вот именно Джейсон не выносил запаха бензина его тошнило и уж совсем взбесился что у девушки не было сестры и только Бенджамин Вениамин сын моей печальной если бы у меня была мать чтобы я мог сказать мама мама Бензина ушло очень много, а потом я уже не мог разобрать, осталось ли пятно или это только бензин. От него опять зазудела царапина, и я пошел вымыть руки, а жилет повесил на стул и опустил лампочку, чтобы она сушила мокрое место. Я вымыл лицо и руки, но все равно чувствовал его запах под запахом мыла – жгучий, стягивающий ноздри. Потом я открыл саквояж, и достал рубашку, воротничок и галстук, а окровавленные спрятал, и закрыл саквояж, и оделся. Пока я приглаживал волосы, пробило половину. Но все равно еще было время до трех четвертей, если, конечно увидев в мчащейся темноте только его собственное лицо без сломанного пера если их не две но не могут же две точно такие же ехать в Бостон в ту же самую ночь и тогда мое лицо его лицо на миг за грохотом когда из темноты два освещенных окна в окостенелом мгновенном грохоте исчезло его лицо и мое в тот миг как я вижу видел видел ли я не попрощавшись навес пустой без жевания дорога пустая в темноте в тишине мост изгибающийся в тишину в темноту в сон вода мирная и быстрая не попрощавшись