Я едва замечал плотные вереницы экипажей на улицах, когда шел по направлению к Дорсет-Сквер и своему дому. И не замечал приземистого мужчину, нагнавшего меня и зашагавшего рядом в ногу со мной, покуда он не заговорил:
— И чем, по-вашему, вы занимаетесь, мистер Коллинз?
Разумеется, это был чертов инспектор Филд! Чье лицо сейчас казалось краснее обычного, а почему — от студеного ли ветра или от старости и пьянства — я не знал и не желал знать. Под левой подмышкой он зажимал какой-то сверток и левой же рукой придерживал шелковый цилиндр, чтобы его не сорвало ветром.
Я остановился посреди потока людей, точно так же придерживающих головные уборы, но инспектор Филд отнял руку от своего цилиндра, подхватил меня под локоть и повлек за собой, словно одного из бесчисленных бродяг, каких в свое время задерживал в ходе ночных дежурств.
— Мои дела вас не касаются! — заявил я.
Голова у меня все еще шла кругом после открытия, сделанного в конторе старого барристера.
— Меня интересует Друд, — прорычал инспектор. — И он должен интересовать вас! С какой такой стати вы встречались с Диккенсом два дня подряд, а потом помчались обратно в Лондон, чтобы поговорить с восьмидесятилетним адвокатом?
Меня так и подмывало выложить всю правду: «Чарльз Диккенс втерся в доверие к Эдмонду Диккенсону и стал законным опекуном мальчика, прежде чем убил его! Он должен был совершить убийство до сентября, поскольку…» — но я продолжал хранить молчание, сердито глядя на настоящего сыщика. На нас налетали яростные порывы зимнего ветра, и мы оба крепко придерживали цилиндры.
Все это не укладывалось у меня в голове. Прежде я был уверен, что Диккенс убил молодого Диккенсона просто с целью получить опыт убийства, а не по корыстным мотивам. Неужели Диккенсу хотелось завладеть деньгами сироты? Он заработал почти пять тысяч фунтов в ходе своего весеннего турне и наверняка получил огромный аванс в счет будущих доходов от продаж «Собрания сочинений Чарльза Диккенса», к которому в настоящее время писал предисловия.
Но если он убил молодого Диккенсона не из-за денег, зачем ему было становиться опекуном мальчика и навлекать на себя подозрение? Это противоречило лекции самого Диккенса, прочитанной на кладбище Рочестерского собора (и являвшейся, как я теперь понимал, формой косвенного хвастовства после совершенного преступления), — лекции об убийце, выбирающем жертву наугад и ни на миг не попадающем под подозрение за отсутствием у него мотива.
— Итак? — сурово промолвил Филд.
— Что «итак», инспектор? — раздраженно осведомился я.
Благотворное действие утренней дозы лауданума уже давно сошло на нет, и подагрическая боль нещадно крутила суставы, мучительно тянула жилы. Глаза у меня слезились от боли и от крепчающего холодного ветра. Я был совершенно не расположен выслушивать нотации, тем более от какого-то там… отставного полицейского.
— Что за игру вы ведете, мистер Коллинз? Зачем вы отослали моего мальчишку в теплую постель сегодня в предрассветный час? Чем вы с Диккенсом и субъектом по имени Дредлс занимались в подземной часовне Рочестерского собора вчера?
Я решил ответить в духе сержанта Каффа. Старый сыщик ставит на место зарвавшегося коллегу.
— У всех нас есть свои маленькие секреты, инспектор. Даже у тех, кто находится под круглосуточным наблюдением.
Красная физиономия Филда побагровела, превратившись в подобие древней пергаментной карты, испещренной тонкими фиолетовыми прожилками.
— Засуньте себе в задницу ваши «маленькие секреты», мистер Коллинз! Сейчас не время для них!
Я резко остановился посреди тротуара. «Я ни при каких обстоятельствах не позволю разговаривать с собой в таком тоне. Наше сотрудничество закончено». Я стиснул рукоять трости, пытаясь справиться с дрожью, и уже открыл рот, чтобы произнести эти фразы, когда вдруг инспектор протянул мне распечатанный конверт.
— Вот, прочтите, — угрюмо буркнул он.
— Я не желаю… — начал я.
— Прочтите, мистер Коллинз. — Это была не вежливая просьба, а грубый приказ, не допускающий прекословия.
Я вынул из конверта единственный листок плотной бумаги. Почерк был крупный и жирный, словно писали не пером, а кисточкой, но буквы походили скорее на печатные, нежели на прописные. Послание гласило:
Дорогой инспектор!
До сих пор оба мы жертвовали только пешкам и в нашей увлекательной игре. Теперь начинается эндшпиль. Готовьтесь к неминуемой потере гораздо более важных и ценных фигур.
Ваш преданный противник
Д.
— Что это, собственно, значит? — спросил я.
— Ровно то, что написано, — процедил сквозь зубы инспектор Филд.
— И по-вашему, за инициалом «Д.» скрывается Друд?
— Больше некому, — прошипел инспектор.
— «Д.» может означать Диккенс, — беззаботно сказал я, мысленно добавив: «Или Диккенсон, или Дредлс».
— «Д.» означает Друд, — отрезал Филд.
— Откуда такая уверенность? Или этот фантом уже присылал вам прежде подобные записки за своей полной подписью?
— Нет.
— В таком случае послание мог написать кто угодно и…
Как я уже упомянул, под мышкой инспектор держал небольшой парусиновый сверток. Теперь он развернул парусину и вынул какую-то драную, грязную тряпку бурого цвета. Он протянул мне ее со словами:
— Записка была завернута в это.
Брезгливо взяв тряпку — она оказалась не только грязной, но также насквозь пропитанной кровью, явно свежезапекшейся, и вдобавок изрезана на полосы бритвой, — я уже собрался спросить, какое значение может иметь дрянная ветошь, но осекся на полуслове.
Внезапно я узнал окровавленную ткань.
Двенадцать с лишним часов назад я видел эти лохмотья на мальчишке по имени Гузберри.
Почти весь декабрь 1866 года я прожил в доме своей матери близ Танбридж-Уэллса. Я решил задержаться там, чтобы вместе с ней отметить свое сорокатрехлетие восьмого января. Проводить время в обществе любовницы весьма приятно, однако — прошу вас поверить мне на слово, ибо почти все мужчины разделяют мои чувства, но лишь у немногих хватает смелости и честности признаться в этом, — в трудную минуту жизни или в день рождения нет места милее и отраднее материнского дома.
Я мало рассказал вам о своей матери, дорогой читатель, но данное упущение совершено умышленно. Зимой с 1866 на 186 7 год и почти весь следующий год моя любимая матушка находилась в добром здравии — на самом деле, большинство ее, да и моих, ровесников считали ее более деятельной, энергичной и востребованной в свете, чем многие женщины вдвое моложе, — но к концу 1867-го она резко сдала и скончалась в марте 1868-го, страшного для меня года. Мне все еще тяжело вспоминать то время, а тем более писать о нем. В жизни любого мужчины нет дня ужаснее, чем день смерти матери.