— В среду вечером? — переспросил Диккенс. Внезапно он уставился на меня с потерянным, оглушенным видом — так выглядит профессиональный боксер, который много раундов подряд выкладывался сверх своих возможностей, но по-прежнему держится на ногах, хотя уже не в состоянии защититься от ударов противника. — А что у нас в среду вечером, Уилки?
— Секретная вылазка, вы согласились меня сопровождать, — мягко промолвил я. Подступив ближе, я вынул часы у него из руки — они здорово нагрелись на солнце — и засунул в его жилетный карман. — Вы согласились отправиться со мной в небольшую экспедицию, и я пообещал, что в ее ходе мы с вами раскроем по меньшей мере две тайны. Помните, как мы ездили обследовать дом с призраками в Честнате?
— В Честнате… — повторил Диккенс. — Вы с Уиллсом поехали вперед в экипаже. А мы с Джоном Холлингсхедом шли до деревни пешком.
— Шестнадцать миль, если мне не изменяет память, — сказал я, похлопывая его по плечу. — Давно это было. — Диккенс вдруг показался мне безнадежно дряхлым стариком.
— Но мы не обнаружили там никаких призраков, Уилки.
— Да, но мы замечательно провели время, правда? Повеселились на славу. Так будет и вечером в ближайшую среду, восьмого июня. Только вы не должны никому говорить, что собираетесь со мной куда-то.
Мы уже двинулись в обратный путь, Диккенс шел с трудом, тяжело хромая. Но после последних моих слов он внезапно остановился и посмотрел на меня.
— Я отправлюсь с вами в эту… экспедицию… если вы пообещаете, друг мой… если сейчас пообещаете и дадите слово чести… что позволите мне первым делом загипнотизировать вас в среду вечером. Загипнотизировать и освободить от жестокой иллюзии, которую я навязал вам по самонадеянности и недомыслию.
— Обещаю, Чарльз, — сказал я. И добавил, когда он не отвел от меня пристального взгляда: — При нашей следующей встрече вы перво-наперво попробуете загипнотизировать меня, а я всячески постараюсь помочь вам в вашей попытке. Вы произнесете ваше магическое слово… «невообразимо»… к полному своему удовлетворению, и мы посмотрим, что из этого выйдет. Даю вам слово чести.
Диккенс промычал что-то неразборчивое, и мы медленно поковыляли дальше.
Я покидал шале в обществе средних лет мужчины, исполненного чувства вины, творческой энергии и жажды жизни. Я возвращался туда в обществе умирающего инвалида.
— Уилки, — пролепетал он, когда мы вступили под сень деревьев. — Я вам когда-нибудь рассказывал про вишни?
— Про вишни? Нет, Чарльз, не припомню такого. — Я прислушивался к сбивчивому старческому бормотанью, но ни на миг не сбавлял шага, чтобы Диккенс продолжал ковылять с прежней скоростью, выбиваясь из сил. — Расскажите мне про вишни.
— Давным-давно, когда я был трудным лондонским подростком… должно быть, уже после той ужасной фабрики ваксы… да, точно, после фабрики ваксы… — Он слабо дотронулся до моей руки. — Напомните мне как-нибудь, чтобы я рассказал вам про фабрику ваксы, дорогой Уилки. Я никогда никому не рассказывал про фабрику ваксы, где работал в детстве, хотя ничего ужаснее я в жизни… — Похоже, он потерял нить повествования.
— Обещаю, что как-нибудь обращусь к вам с такой просьбой, Чарльз. Вы говорили про вишни.
В тени деревьев дышалось легко. Я продолжал резво шагать. Диккенс продолжал с трудом ковылять.
— Вишни? Ах да… давным-давно, в мою бытность трудным лондонским подростком, я однажды шел по Стрэнду и случайно оказался прямо позади рабочего, который нес на плече довольно невзрачного большеголового ребенка — видимо, своего сына. Но, понимаете, я ведь потратил всё до последнего пенса на этот пакет спелых вишен…
— Вот как, — промолвил я, задаваясь вопросом, уж не приключился ли с Диккенсом солнечный удар. Или апоплексический.
— Да, вишни, Уилки. Но что самое замечательное, мальчонка этот посмотрел на меня как-то так… по-особенному… и я начал кидать ему в рот вишни, одну за другой, а он выплевывал косточки совершенно бесшумно. Его отец так и не обернулся. Он так и не узнал. Кажется, я скормил большеголовому мальцу все свои вишни, все до единой. А потом рабочий с сынишкой на плече повернул налево на перекрестке, а я продолжал идти прямо, и отец не узнал ничего нового, но я стал беднее — по крайней мере, в смысле вишен, — а большеголовый мальчуган стал толще и счастливее.
— Прелестная историйка, Чарльз, — сказал я.
Диккенс попытался прибавить шагу, но левая нога у него уже не выдерживала никакой нагрузки. Ему приходилось опираться всей тяжестью на палку при каждом мучительном шаге. Он бросил на меня взгляд.
— Порой мне кажется, друг мой, что вся моя писательская карьера являлась всего лишь продолжением тех нескольких минут, когда я кидал вишни в рот большеголовому ребенку, сидевшему на плече у отца. Вы меня понимаете?
— Конечно, Чарльз.
— Так вы обещаете, что позволите мне загипнотизировать вас и освободить от иллюзий, с бездумной жестокостью внушенных мной? — вдруг резко спросил он. — Вечером в среду, восьмого июня? Вы даете мне слово?
— Слово чести, Чарльз.
Ко времени, когда мы достигли ручья с горбатым мостиком, я насвистывал мелодию из своего недавнего провидческого сна.
Я закончил свой роман «Муж и жена» в среду, 8 июня 1870 года, во второй половине дня.
Я сказал Джорджу и Бесс (которых в любом случае собирался вскоре уволить), что мне нужно отдохнуть в тишине, и отослал их на день навестить кого им будет угодно.
Кэрри уехала на неделю с Уордами.
Я отправил одно письмо своему редактору в «Касселлз мэгэзин», а другое своему будущему книгоиздателю Ф. С. Эллисус уведомлением, что рукопись закончена.
Я отправил Диккенсу письмо с сообщением о завершении работы над романом и напоминанием о нашей встрече, назначенной на завтра, девятое июня. Разумеется, мы не собирались встречаться девятого июня — мы встречались сегодня вечером, восьмого июня, — но я был уверен, что письмо придет не раньше следующего утра и таким образом послужит для меня тем, что сведущие в уголовном праве люди называют латинским словом «алиби». Я также отослал Леманам, Бердам и прочим знакомым теплые письма, где сообщал, что закончил «Мужа и жену» и по такому радостному случаю собираюсь — после длинной ночи долгожданного, заслуженного сна — отправиться с визитом в Гэдсхилл завтра днем, девятого числа.
Ближе к вечеру, одетый в темный дорожный костюм и плащ с откинутым назад широким капюшоном, я доехал в наемном экипаже до Гэдсхилла и остановился под старыми деревьями рядом с «Фальстаф-Инн», когда солнце уже садилось и ночная тьма медленно выпускала свои щупальца из леса за названным заведением.
Мне не удалось найти индусского матроса, готового покинуть Англию (и никогда не возвращаться) через десять дней. Не удалось мне найти и немецкого, или американского, или даже английского матроса, согласного поработать на меня кучером. Не раздобыл я и черной кареты из своего опиумно-морфинового сновидения. Посему я сам правил экипажем — не имея опыта в данном деле, я полз к Гэдсхиллу черепашьим шагом, гораздо медленнее, чем ехал бы лихой кучер-индус, порожденный моей фантазией, — а экипаж представлял собой крохотную открытую бричку размером с запрягаемую пони коляску, в которой обычно возил меня Диккенс.