Эдик показал прокурору и вибростенд, и тепловую пушку, и генератор горячего озона, и мощные ультрафиолетовые излучатели, выдающие в полчаса двухгодовую порцию естественного ультрафиолета, да и еще не один десяток устройств, концентрированно выдающих на свеженькие копии порцию вредных, старящих ее воздействий, выдающих несколько сотен лет за несколько суток максимум, так, чтобы на выходе получилась старенькая такая, ветхая даже картина, полная ровесница оригинала, согласно даже химии и микроскопии.
Затем Эдик с законной гордостью объяснил Троекурову технику высшего — на сегодняшний день — копирования. Последний писк японской научной мысли, цифровая видеокамера с высочайшей и высокоточной цветовой передачей, мощный компьютер, сканер и огромный. По спецзаказу, монитор. Компьютер непрерывно корректировал художника-копииста и по линиям, и по цвету, вплоть до самой микроскопической мелочи. Это позволяло достичь полной визуальной идентичности копии и оригинала. Ну, полнейшей. На глаз отличить невозможно. Сам реставратор уже не видел, где надо чуть добавить цвета или на долю миллиметра передвинуть точку-линию, но компьютер неумолимо и безжалостно высвечивал на мониторе его огрехи. Правда, по мнению все того же компьютера, полной идентичности достичь все равно не удавалось, но его мнение вместе с памятью об оригинале стиралось после изготовления каждой копии, поэтому хихикать поначалу принялись реставраторы, сообразившие первыми, почему это их начальник, прикованный наручником к здоровенному омоновцу, такой радостный, словно это омоновец к нему пристегнут. Различить копию и оригинал после уничтожения компьютерного «скана» и искусственного старения копии было практически невозможно. И когда ничего не понявший Троекуров, возбужденный, как собака на следе, спросил Эдика: — Ага! Понял! Значит, вы оставляли себе копию, а оригинал продавали? — тут заулыбались и омоновцы. Тоже сообразили, ребята ушлые. Сначала докажи это, прокурор. Признаваться — дураков нет. Эдик и впрямь дураком себя не считал. Играя на публику, он даже картинно отставил ногу и откинул назад голову, и ответил с аристократическим презрением:
— Да за кого вы меня принимаете? За жулика?!
Тут засмеялся даже прикованный к нему омоновец, и словно плотина прорвалась — все смеялись, реставраторы просто гоготали. Прокурор только растерянно оглядывался, медленно бурея, понимая, что ему незаметно наклали, вставили и вообще он выглядит дурак-дураком… У нас презумпция невиновности. И если наглый Эдик утверждает, что он продавал копии, то доказать, что он продавал оригиналы, придется ему…что невозможно, как только что наглядно доказал этот наглец.
Вот тут и увидел Эдик — всего на миг — отчаяние в прокуроровских гляделках. Видимо, оно и толкнуло прокурора к беспределу. Он понял, что без «чистосердечного» признания Эдика, без его помощи, доказать его вину не получится. Впрочем, сначала прокурор нажал на реставраторов. Он таскал их на допросы, стращал, грозил и раскалывал, как поленья — они признавались, что делали копии, что старили, но дальнейшую судьбу копий и оригиналов решали не они — Пузырев и Эдик. Так что все вопросы — к ним. В Российском музее — только подлинники, они в этом уверены, это аксиома, не подлежащая сомнению.
И вот тогда прокурор нажал на Эдика.
Жить можно и в тюрьме. К этому времени Эдик жил в своей одиночной камере вполне припеваючи. Допросы допросами, а жизнь продолжается. В камере стоял домашний кинотеатр, компьютер, мягкая софа, душевая кабина, а кормежку привозили из хорошего ресторана. Когда в тюрьме проводился шмон в поисках запрещенных предметов вроде компьютеров, сотовых телефонов и мягких соф, это обходилось Эдику в лишнюю тысячу долларов, которыми он заклеивал глазенки проверяющих ментов. Все-таки не злые советские времена на дворе, когда хапуг на вроде Эдика даже расстреливали. Теперь и в тюрьмах олигархов уважают. Они же больше платят, чем жадные и злые демократы у власти. А кто платит, тот и заказывает жизнь. С субботы на воскресенье с бумагами на подпись и ночевкой приходила Людочка. Она жалела Эдика, что он толстеет, старалась согнать лишний вес и кормила всякими витаминами. Отдохнув субботу и воскресенье в ее обществе, всю прочую неделю Эдик руководил Российским музеем железной рукой. Из каземата по сотовому телефону. Эту малину прокурор убрал не менее железной рукой, переведя Эдика в общую камеру, да не простую, а «голубую» — так тюремная администрация называла камеру, по современным веяниям отведенную для гомосексуалистов. Правда, перед этим Троекуров долго пугал этой возможностью, говоря, что если Эдик не признается чистосердечно, что продал весь российский музей и еще прочее, до чего дотянулся, то Эдуарда Максимовича вскоре будут в рифму называть «Эдик-педик», а заднице Эдуарда Максимовича потребуется штопальная игла с шелковой ниткой. Вот так взъелся прокурор.
Но Троекуров ошибся. Разумеется, тюремная администрация выполнила распоряжение следователя — не сразу, со скрипом, но выполнила — и даже «голубых» обитателей камеры вроде как настропаляла на сексуальные подвиги с новичком, да только вот как-то ни так настропалила, или тюремный телеграф сработал лучше ихнего стропаления — и потому олигарха в «голубой» камере встретили как мессию. Так что нажим прокурора тут не сработал. «Голубые» тоже любят смотреть цветной телевизор, болтать по телефону и жрать ресторанную еду. Даже визиты Людочки «голубые» «не замечали», отворачиваясь от такого, по их понятиям, извращения олигарха, доллары которому таскали просто пачками все, кому не лень, от сержанта до самого начальника тюрьмы — чтоб потом получить их обратно. Кто давал их для передачи славным офицерам милиции — Бог знает, у олигархов на воле остается достаточно много помощников, да и просто богатых друзей.
Прокурор Троекуров худел, Эдик толстел, и прокурор опустился до пыток.
Конечно, олигарх — это тебе не бомж или простой работяга. Его нельзя пинать, душить противогазом и падать рожей об пол, но у прокурора и впрямь оказался неплохой информатор в стенах Российского музея, так что прокурор знал, как сделать больно олигарху. Когда в камере установили чудище явно советского производства, в котором арестанты, избалованные японскими чудесами от олигарха, неуверенно признали громкоговоритель, Эдик и подумать не мог, что через пять минут его ресторанный ужин вылетит обратно из желудка, где он так уютно устроился. Грянувший из железного мастодонта концерт Распроповича для виолончели с чем-то еще оркестровым вывернул Эдика наизнанку так основательно, что вместе с ужином, пожалуй, и часть обеда вытряхнулась.
Да, это была пытка. Конечно, сокамерники, увидев мучения кормильца-олигарха, мигом расколотили советского еще мамонта от электроники, но было поздно — прокурор увидел слабое место, куда можно давить. Возможно, он бы и сломал несчастного олигарха, но к этому времени тот уже нащупал путь к свободе и спасению. И подсказал его другой олигарх, Хуторковский, тоже томившийся в прославленной московской тюрьме, только на другом ее этаже. Естественно, что Эдик, едва узнав об этом, захотел встретиться с ним и поговорить. Его по-прежнему беспокоила судьба «Ежика в тумане». Что с ним делать? Но прошло некоторое время, прежде чем охранники, пропитавшись долларовым запахом, прониклись его желанием, и пошли навстречу. В начале Эдик переслал ему свою визитку с предложением встретиться, но Хуторковский его не принял. Эдик вторично послал визитку с припиской «по делу Онищенко» — и в ближайшую субботу получил приглашение. Визит первый, но не последний, состоялся в субботу вечером, когда тюремное начальство, организовавшее его, убыло по домам пропивать полученные доллары подальше от ответственности. Эдика привели в роскошную камеру олигарха Хуторковского. Оба выглядели прекрасно — и арестант, и его камера. Хуторковский, свежий и розовый, с холеной кожей, выглядел гораздо моложе своих лет, а камера походила на камеру только решеткой на оконце, в остальном — большой гостиничный номер со всеми удобствами. Даже ванна имелась. На рабочем столе — компьютер. У стен — спортивные тренажеры. Постель застлана атласным одеялом, на блюде у постели — виноград и персики, рядом — бутылка с иностранным коньяком. Тут было все, кроме свободы. «Вот так сидят настоящие олигархи», — уныло подумал Эдик, с тоской вспоминая свою утраченную теперь одиночную камеру, где тоже имелось все, кроме свободы.