– Меня зовут Иньиго Бальбоа.
– Это мне известно. Ты ведь друг этого капитана… как его?.. Тристе? Батисте?
Она говорила мне «ты», что можно было расценить и как пренебрежение, и как приязнь. Однако назвала меня другом капитана – не пажем и не слугой. И вдобавок умудрилась запомнить, кто я такой. В других обстоятельствах упоминание имени «Алатристе» или моего собственного племянницей Луиса де Алькесара отнюдь не тешило бы мое тщеславие, а послужило бы сигналом опасности, но я пребывал в таком упоении, что возликовал, словно меня пожаловали чином или титулом. Анхелика сохранила в памяти мое имя, а с ним вместе – какой-то кусочек моей жизни, которую я готов был всю без остатка сложить к ее ногам, глазом не моргнув, отдать за нее. Не знаю, поймете ли вы мое замысловатое сравнение, но я чувствовал себя, как будто меня проткнули кинжалом – ты жив, покуда он в тебе, и умрешь, как только извлечешь его из раны.
– Приехали выпить воды из целебного источника? – спросил я для того лишь, чтобы нарушить молчание, которое от пристального ее взгляда становилось просто невыносимым.
Она очаровательно сморщила носик:
– Я ем слишком много сладкого.
И беспечно передернула плечами, показывая, что считает это сущим вздором, а потом взглянула туда, где возле источника ее дуэнья вела неспешную беседу с какой-то приятельницей.
– Чепуха все это, – добавила она пренебрежительным тоном.
Я сообразил, что Анхелика де Алькесар не слишком высокого мнения о драконе, охраняющем ее, равно как и о рекомендациях лекарей, которые своими кровопусканиями и снадобьями уморили больше народу, чем севильский палач.
– Полагаю, вы правы. Всякому известно, что сладкое полезно для здоровья, – отвечал я учтиво, решив блеснуть познаниями, полученными в таверне от аптекаря Фадрике. – Оно препятствуют разжижению крови и приводит нас в доброе расположение духа… Доказано, что медовый пончик, коврижка или, скажем, засахаренные фрукты больше способствуют очищению желчновыводящих протоков, чем ведро воды из этого источника…
Тут я замолк, не решаясь углубляться в эту материю, ибо далее сведения мои не простирались.
– У тебя забавный выговор, – молвила Анхелика.
– Баскский. Я родом из Оньяте.
– Ну да, все баски глотают слова…
Она засмеялась. Если бы я не боялся, что это прозвучит непомерным преувеличением, то сказал бы – смех ее звенел серебряным колокольчиком. Точно такие вешают в день праздника Тела Господня на дверях лавок у Гвадалахарских ворот.
– Да, водится за нами такое, – согласился я не без внутренней досады, хотя прежде вроде не замечал этого. – Оньяте – это в провинции Гипускоа.
Мне до смерти хотелось поразить ее чем-нибудь, да только чем же ее поразишь? С туповатым упорством я вознамерился было развить тему сладкого и его благотворного воздействия на организм и потому с нарочитой значительностью произнес:
– Те же, чья натура предрасположена к меланхолии…
Но осекся – рядом возник крупный бурый пес легавой породы, бежавший по своим собачьим делам, и я, не успев даже сообразить, что делаю, в безотчетном, так сказать, побуждении заслонил от него Анхелику. Лягаш отступил без боя, как некогда лев перед Дон Кихотом, девочка же снова, как в самом начале, с любопытством оглядела меня:
– Что ты знаешь о моей натуре?
В голосе ее позванивала нотка вызова, а нестерпимо синие глаза сделались очень серьезны и совсем утратили свое детское выражение. Я засмотрелся на ее полураскрытый рот, на нежно округленный подбородок, на пепельные спирали локонов, спускавшихся на плечи, покрытые зубчатыми брабантскими кружевами. Потом сглотнул слюну и ответил как можно более непринужденно:
– Пока ничего. Знаю только, что готов умереть за вас.
Не могу ручаться, что, сказавши это, не залился густой краской, однако есть на свете такие слова, которые должны быть произнесены: а не произнесешь их – будешь себя всю жизнь грызть с досады. Хотя случается порой и наоборот, и жалеешь как раз о том, что слетело у тебя с языка.
– Умереть, – повторил я.
Воцарилось молчание продолжительное и сладостное. Держа в руке склянку с целебной водой, к нам уже направлялась дуэнья, белым чепцом и черным одеянием похожая на зловещую галку. Дракон готовился вновь вступить в обладание вверенным ему сокровищем, я же, смешавшись, предпочел удалиться. Но Анхелика продолжала разглядывать меня так пристально, словно хотела прочесть мои мысли. Потом проворно сняла с шеи золотой медальончик на тонкой цепочке и сунула мне в руки, шепнув:
– Может, когда-нибудь и сбудется твое желание. Она по-прежнему не сводила с меня загадочного взора. И в этот миг ее детские уста осенила улыбка, казалось, вобравшая в себя все сияние испанского неба, которое бездонной своей синевой могло бы соперничать лишь с ее глазами, – улыбка, полная такого невыразимого совершенства и очарования, что мне и вправду тогда захотелось со шпагой в руке погибнуть за нее, как за короля, отчизну и знамя погиб во Фландрии мой отец. Что ж, подумал я, в конце концов, у отца и сына – судьба едина.
Где-то в отдалении четырежды пролаяла собака, и снова все стихло. Капитан Алатристе, подтянув тяжелый пояс со шпагой, кинжалом и пистолетами, смотрел, как лунный диск вот-вот наколется на шпиль монастырской колокольни. Потом оглядел из конца в конец тонущую в полумраке площадь Энкарнасьон. Все было спокойно.
Он оправил нагрудник из буйволовой кожи, откинул назад полы епанчи, и, тотчас, словно это движение послужило условным знаком, три темные тени: две – с одной стороны, одна – с противоположной, – выскользнули на площадь, сойдясь у ограды монастыря. Свет, мерцавший в окне одной из келий, погас и через мгновение вспыхнул снова.
– Она, – прошептал дон Франсиско.
Он стоял, привалясь к стене, в черном с головы до пят, и трезвый как стекло, хотя ночь выдалась холодная, в самый бы раз погреться: но нет – Кеведо, как он выразился, желал сохранить твердость руки. Было так темно, что я лишь по звуку определил – поэт наполовину вытащил шпагу и медленно вдвинул ее назад, проверяя, легко ли ходит она в ножнах. Зато слышал, как он бормочет сквозь зубы свои стихи:
Души моей смятенье не смиряя,
Ночная тьма не дарит мне покой…
И я еще мельком подумал: дон Франсиско этим способом желает унять свою тревогу или же он и в самом деле наделен таким хладнокровием, что мог бы сочинять стихи даже в преисподней? Но так или иначе момент не благоприятствовал тому, чтобы оценить по достоинству очередной перл нашего гения. Я не спускал глаз с капитана, еле различая его профиль под широкополой шляпой – ложившаяся от нее тень была так густа, что казалась черной полумаской. На другом конце площади неподвижно и безмолвно стояли три темные фигуры. Снова – на сей раз дважды – пролаяла собака, и со склона Каньос-дель-Пераль, словно отзыв на пароль, донеслось приглушенное ржание мулов, запряженных в карету. Тогда Диего Алатристе обернулся ко мне, и в лунном свете блеснули его глаза.