Испанская ярость | Страница: 39

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Эпилог

Все прочее – на картине и в истории. Девять лет спустя, утром, я пересек улицу и вошел в мастерскую Диего Веласкеса, камер-юнкера его величества.

День был зимний и серый, и погода еще гнусней, чем во Фландрии: ледок на замерзших лужах похрустывал под моими сапогами со шпорами, и холодный воздух щипал щеки, как ни кутался я в плащ, как ни нахлобучивал шляпу. И потому сущим блаженством было очутиться в теплом темном коридоре, а потом – в просторной мастерской, где в камине весело пылал огонь. Большие окна освещали полотна, развешанные по стенам, натянутые на подрамники или разложенные на деревянном настиле пола. Пахло краской, скипидаром, политурой, и в эту симфонию запахов вплетал ароматную мелодию стоявший на очаге котелок, где варилась курица со специями и вином.

– Прошу вас, сеньор Бальбоа, – произнес Диего Веласкес.

Путешествие в Италию, жизнь при дворе, милости нашего государя дона Филиппа Четвертого так благотворно сказались на нем, что художник утратил свой севильский выговор, резавший ухо лет двенадцать назад, когда я впервые увидел Веласкеса на ступенях Сан-Фелипе. Сейчас он сухой чистой тряпочкой тщательно протирал кисти, раскладывая их после этого на столе в ряд. Черная ропилья была кое-где выпачкана красками, волосы растрепаны, усы и бородка давно взывали к цирюльнику. Любимый живописец нашего государя никогда не приводил себя в порядок до полудня, когда делал перерыв в работе, чтобы отдохнуть и подкрепиться после нескольких часов упорного труда, начинавшегося с первым светом дня. Никто из домашних не смел тревожить его до этого перерыва. Потом он вновь работал, потом закусывал, потом, если обязанности не требовали его присутствия во дворце и если не возникали, как принято нынче говорить, обстоятельства неодолимой силы, прогуливался по Сан-Фелипе, Пласа-Майор или по Прадо в компании с доном Франсиско де Кеведо, Алонсо Кано и другими друзьями, знакомыми и учениками.

Сложив на табурет плащ, шляпу, перчатки, я подошел к очагу, зачерпнул добрую порцию похлебки, наполнил ею высокую кружку и, грея о нее озябшие руки, стал прихлебывать ароматное варево.

– Ну, как идут дела при дворе? – спросил я.

– Медленно.

Мы оба усмехнулись старинному присловью. В это время Веласкесу дали важное поручение – отделать и украсить залы нового дворца Буэн-Ретиро.

Поручение исходило непосредственно от самого короля, что тешило самолюбие художника, хоть он и жаловался иногда, что это не дает ему наслаждаться собственным творчеством. Ради него он передал свое звание камергера Хуану Баутисте де Масо, удовольствовавшись менее хлопотными и, так сказать, номинальными обязанностями камер-юнкера.

– Как поживает капитан Алатристе? – осведомился Веласкес.

– Хорошо. Велел кланяться. Вместе с капитаном Контрерасом и доном Франсиско де Кеведо пошел навестить Лопе у него дома на улице Франкос.

– А как наш Феникс [28] ?

– Неважно. Бегство его дочери Антоньиты с Кристобалем Тенорьо подкосило его… Никак не может оправиться.

– Надо и мне выкроить часок и проведать старика… Что, он очень сдал?

– Все опасаются, что эта зима станет для него последней.

– Жаль, жаль…

Я сделал еще несколько глотков. Похлебка обжигала, но возвращала к жизни.

– Кажется, будет война с кардиналом Ришелье, – заметил художник.

– На паперти Сан-Фелипе только о том и толкуют.

Направившись к столу, чтобы поставить кружку, я задержался перед картиной на подрамнике – она была завершена, оставалось только лаком покрыть.


Анхелика де Алькесар была чудо как хороша в белом атласном платье, расшитом золотом, отделанном крошечными жемчужинами, и в наброшенной на плечи мантилье из брюссельских кружев – мне было доподлинно известно, что кружева именно брюссельские, потому что я эту мантилью ей и подарил. От насмешливо-пристального взгляда синих глаз, казалось, ничего не укроется – да так оно и было, в моей, по крайней мере, жизни. Я усмехнулся про себя, заметив портрет, – не прошло и нескольких часов, как я расстался с той, кто послужила для него моделью: вышел на спящую улицу, приняв меры предосторожности на тот случай, если меня подкарауливают нанятые дядюшкой убийцы, – то есть завернувшись в плащ и положив на эфес руку, пальцы которой, равно как и губы мои, и вся кожа, еще хранили пленительный аромат Анхелики. На спине носил я и уже зарубцевавшуюся память об острие ее кинжала, в голове еще звучали ее слова, исполненные любви и ненависти – то и другое было неподдельным и смертоносным.

– Я добыл для вас набросок… – сказал я Веласкесу. – Мой старинный товарищ часто видел и хорошо запомнил шпагу маркиза Бальбосского. По моей просьбе он зарисовал ее.

Отвернувшись от Анхелики, я достал из-под ропильи и протянул художнику сложенный лист бумаги.

– Бронзовый эфес с навершием литого золота. Видите, как расположены защитные кольца?

Веласкес, оставив кисти и тряпку, с довольным видом рассматривал рисунок

– А перья у него на шляпе были белые. Точно помню.

– Превосходно, – отозвался Веласкес.

Он положил листок на стол и оглядел картину.

Предназначенная для убранства одного из залов дворца Буэн-Ретиро, а именно – «Салона королевств», она была огромных размеров и помещалась у стены на особом станке, снабженном лесенкой для работы над верхней частью холста.

– Я решил вас послушаться, – добавил он задумчиво. – И заменить знамена копьями.

После того как дон Франсиско де Кеведо посоветовал Веласкесу обговорить со мной все подробности достопамятного события, мы с ним провели несколько месяцев в долгих беседах. Художник решил отказаться от изображения на полотне ярости битвы, от вида скрещенных клинков и прочих непременных принадлежностей батальной живописи, сделав выбор в пользу величавого спокойствия. Он сказал мне как-то, что хотел бы запечатлеть одновременно и великодушие, и высокомерие, и передать это сочетание в свойственной ему манере: чтобы действительность представала не такой, какова она есть на самом деле, а такой, какой он желает ее показать, – и чтобы в картине сквозила недоговоренность, оставляя зрителю простор для умозаключений.

– Ну что? – мягко спросил он.

Мне ли было не знать, что суждения двадцатичетырехлетнего солдата об искусстве не стоят для Веласкеса ломаного гроша. Другое было нужно ему, другого он добивался – я понял это по тому, как едва ли не опасливо смотрел он на меня, покуда я водил глазами по огромному холсту.

– Все было так и не так, – ответил я.

И тотчас пожалел о том, что слова эти сорвались с языка: я боялся обидеть Веласкеса. Но он лишь слегка улыбнулся:

– Я ведь знаю, что никакого холма такой высоты в окрестностях Бреды нет и что перспектива не вполне естественна. – Он сделал несколько шагов и, уперев руки в бока, уставился на картину. – Но сцена получилась, и это главное.