Копну, откину землишку – потею, и рука дрожит. А умершие покойники так и представляются, так и представляются…
Рыли, помню, на австрийском фронте окопчики и мертвое австрийское тело нашли…
И зрим: когти у покойника предлинные-длинные, больше пальца. Ох, думаем, значит, растут они в земле после смерти. И такая на нас, как сказать, жуть напала – смотреть больно. А один гвардеец дерг да дерг за ножку австрийское мертвое тело… Хороший, говорит, заграничный сапог, не иначе как австрийский… Любуется и примеряет в мыслях и опять дерг да дерг, а ножка в руке и осталась.
Да-с. Вот такая-то гнусь мертвая лезет в голову, но копаю самосильно, принуждаюсь. Только вдруг как зашуршит чтой-то в углу. Тут я и присел.
Смотрю: ваше сиятельство с фонарчиком лезет – беспокоится.
– Ай, говорит, ты умер, Назар, что долго? Берем, говорит, сундучки поскореича – и делу конец.
Принесли мы, запомнил, десять претяжеленных-тяжелых сундучков, землей закрыли и умяли ножками.
К утру выносит мне ваше сиятельство двадцать пять целковеньких, любуется мной и за ручку жмет.
– Вот, говорит, тут письмишко к молодому вашему сиятельству. Рассказан тут план местонахождения вклада. Поклонись, говорит, ему – сыну и передай родительское благословение.
Оба тут мы полюбовались друг другом и разошлись. Домой я поехал… Да тут опять речь никакая. Только прожил дома почти что два месяца и возвращаюсь в полк. Узнаю: произошли, говорят, новые революционные события, отменили воинскую честь и всех офицеров отказали вон. Вспрашиваю: где ж такое ваше сиятельство?
– Уехал, говорят, а куда – неизвестно. Кажется, что к старому папаше – в его имение.
Хорошо-с…
Штаб полка.
Являюсь по уставу внутренней службы. Так и так, рапортую, из несрочного отпуска.
А командир, по выбору, прапорщик Лапушкин – бяк меня по уху.
– Ах ты, говорит, княжий холуй, снимай, говорит, собачье мясо, воинские погоны!
«Здорово, думаю, бьется прапорщик Лапушкин, сволочь такая…»
– Ты, говорю, по морде не бейся. Погоны снять – сниму, а драться я не согласен.
Хорошо-с.
Дали мне, безусловно, вольные документы по чистой, и…
– Катись, говорят, колбаской.
А денег у меня, запомнил, ничего не осталось, только рубль дареный, зашитый в ватном жилете.
«Пойду, думаю, в город Минск, разживусь, а там поищу вашего сиятельства. И осчастливит он меня обещанным капиталом».
Только иду нешибко лесом, слышу – кличет ктой-то.
Смотрю – посадские. Босые босячки. Крохоборы.
– Куда, вспрашивают, идешь-катишься, военный мужичок?
Отвечаю смиренномудро:
– Качусь, говорю, в город Минск по личной своей потребности.
– Тек-с, говорят, а что у тебя, скажи, пожалуйста, в вещевом мешочке?
– Так, отвечаю, кое-какое свое барахлишко.
– Ох, говорят, врешь, худой мужик!
– Нету, воистинная моя правда.
– Ну так объясни, если на то пошло, полностью свое барахлишко.
– Вот, объясняю, теплые портянки для зимы, вот запасная блюза гимнастеркой, штаны кой-какие…
– А есть ли, вспрашивают, деньги?
– Нет, говорю, извините худого мужика, денег не припас.
Только один рыжий такой крохобор, конопатый:
– Чего, говорит, агитировать: становись (это мне то есть), становись, примерно, вон к той березе, тут мы в тебя и штрельнем.
Только смотрю – нет, не шутит. Очень я забеспокоился смертельно, дух у меня упал, но отвечаю негордо:
– Зачем, отвечаю, относишься с такими словами? Я, говорю, на это совершенно даже не согласен.
– А мы, говорят, твоего согласия не спросим, нам, говорят, на твое несогласие ровно даже начихать. Становись, и все тут.
– Ну хорошо, говорю, а есть ли вам от казни какая корысть?
– Нет, корысти, говорят, нету, но мы, говорят, для ради молодечества казним, дух внутренний поддержать.
Одолел тут меня ужас смертный, а жизнь прельщает наслаждением. И совершил я уголовное преступление.
– Убиться я, говорю, не согласен, но только послушайте меня, задушевные босячки: имею я, безусловно, при себе тайну и план местонахождения клада вашего сиятельства.
И привожу им письмо.
Только читают, безусловно: гусиный сарай… саксонское серебро… план местонахождения.
Тут я оправился; путь, думаю, не близкий, дам теку.
Хорошо-с.
А босячки:
– Веди, говорят, нас, если на то пошло, к плану местонахождения вклада. Это, говорят, тысячное даже дело. Спасибо, что мы тебя не казнили.
Очень мы долго шли, две губернии, может, шли, где ползком, где леском, но только пришли в княжескую виллу «Забава». А только теку нельзя было дать – на ночь вязали руки и ноги.
Пришли.
«Ну, думаю, быть беде – уголовное преступление против вашего сиятельства».
Только узнаем: до смерти убит старый князь ваше сиятельство, а прелестная полячка Виктория Казимировна уволена вон из имения. А молодой князь приезжал сюда на недельку и успел смыться в неизвестном направлении.
А сейчас в имении заседает, дескать, комиссия.
Хорошо-с.
Разжились инструментом и к ночи пошли на княжий двор.
Показываю босячкам:
– Вот, говорю, двор вашего сиятельства, вот коровий хлев, вот пристроечки всякие, а вот и…
Только смотрю – нету гусиного сарая.
Будто должен где-то тут существовать, а нету.
Фу ты, думаю, что за новости.
Идем обратно.
– Вот, говорю, двор вашего сиятельства, вот хлев коровий…
Нету гусиного сарая. Прямо-таки нету гусиного сарая. Обижаться стали босячки. А я аж весь двор объелозил на брюхе и смотрю, как бы уволиться. Да за мной босячки – пугаются, что, дескать, сбегу.
Пал я тут на колени:
– Извините, говорю, худого мужика, водит нас незримая сила. Не могу признать местонахождения.
Стали тут меня бить босячки инструментом по животу и по внутренностям. И поднял я крик очень ужасный.
Хорошо-с.
Сбежались крестьяне и комиссия.
Выяснилось: вклад вашего сиятельства, а где – неизвестно.
Стал я Богом божиться – не знаю, мол, что к чему, приказано, дескать, передать письмишко, а я не причинен.
Пока крестьяне рассуждали, что к чему, и солнце встало.