А хозяин, заметьте, ручки свои потирает.
– Вот, говорит, обратите ваше такое внимание на этот крендель. Крендель, говорит, этот не простой. Крендель, говорит, с сюрпризом для гостей.
– Ну? – спрашиваем.
– Да, говорит, с сюрпризом. Гривенник, говорит, серебряный в нем запечен. Кому, говорит, гривенник достанется, тот и есть самый счастливый в жизни. Испытаем, говорит, счастье… Примета верная.
Нарезал хозяин крендель. Стали кушать…
А был среди нас вдовец Петрович. Человек ужасно робкий и несчастливый. Не везло ему в жизни: и кобыла у него ногу сломала, и баба у него, знаете, недавно скончалась по болезни, и вообще по всем пунктам не перло человеку.
Так вот этот самый Петрович, как услышал про гривенник – затрясся.
– Эх, говорит, кабы мне гривенник достался. Кабы мне счастье такое привалило.
И сам навалился на крендель, жует – хозяин даже резать не поспевает.
Съел он одиннадцать кусков, на двенадцатом – стоп!
– Угу, говорит, тут, кажется, гривенник. Под языком…
Сунул Петрович палец в рот – вытащить хотел, да от радости, как рыба, вздохнул внутрь и поперхнулся. И проглотил гривенник.
Встал Петрович бледный из-за стола.
– Так, говорит, нельзя, братцы. Надо, говорит, покрупней монеты запекать. Я, говорит, проглотил нечайно…
Принялся народ хохотать над ним. А Петрович не смеется. Стоит очумелый возле стола и воду хлебает из ковшика.
Попил водички, пришел в себя и тоже смеяться начал.
– Хотя, говорит, я и проглотил гривенник, но все-таки счастье ко мне обернулось. Попрет мне теперь в жизни.
Но Петровичу не поперло.
К вечеру он заболел и через два дня помер в страшных мучениях.
А доктора заявили, будто скончался Петрович от гривенника, будто гривенник в кишках засел. Монета все-таки хотя и некрупная, но новая, шершавая, по краям зазубринки – не проскользнуть.
А хоронили Петровича по гражданскому обряду и без попов. В этом отношении Петровичу поперло.
В феврале я, братцы мои, заболел.
Лег в городскую больницу. И вот лежу, знаете ли, в городской больнице, лечусь и душой отдыхаю. А кругом тишь и гладь и божья благодать. Кругом чистота и порядок, даже лежать неловко. А захочешь плюнуть – плевательница. Сесть захочешь – стул имеется, захочешь сморкнуться – сморкайся на здоровье в руку, а чтоб в простыню – ни боже мой, в простыню нипочем не позволяют. Порядка, говорят, такого нет.
Ну и смиряешься.
И нельзя не смириться. Такая вокруг забота, такая ласка, что лучше и не придумать. Лежит, представьте себе, какой-нибудь паршивенький человек, а ему и обед волокут, и кровать убирают, и градусники под мышку ставят, и клистиры собственноручно пихают, и даже интересуются здоровьем.
И кто интересуется? Важные, передовые люди – врачи, доктора, сестрички милосердия и опять же фельдшер Иван Иванович.
И такую я благодарность почувствовал ко всему этому персоналу, что решил принести материальную благодарность.
Всем, думаю, не дашь – потрохов не хватит. Дам, думаю, одному. А кому – стал присматриваться.
И вижу: некому больше дать, иначе как фельдшеру Ивану Ивановичу. Мужчина, вижу, крупный и представительный и больше всех старается и даже из кожи вон лезет.
Ладно, думаю, дам ему. И стал обдумывать, как ему всунуть, чтоб и достоинство его не оскорбить, и чтоб не получить за это в рожу.
Случай скоро представился.
Подходит фельдшер к моей кровати. Здоровается.
– Здравствуйте, говорит, как здоровье? Был ли стул?
Эге, думаю, клюнуло.
– Как же, говорю, был стул, да кто-то из больных унес. А ежели вам присесть охота – присаживайтесь в ноги на кровать. Потолкуем.
Присел фельдшер на кровать и сидит.
– Ну, – говорю ему, – как вообще, что пишут, велики ли заработки?
– Заработки, говорит, не велики, но которые интеллигентные больные и хотя бы при смерти, норовят непременно в руку сунуть.
– Извольте, говорю, хотя и не при смерти, но дать не отказываюсь. И даже давно про это мечтаю.
Вынимаю деньги и даю. А он этак любезно принял и сделал реверанс ручкой.
А на другой день все и началось.
Лежал я очень даже спокойно и хорошо, и никто меня не тревожил до этих пор, а теперь фельдшер Иван Иванович словно ошалел от моей материальной благодарности. За день раз десять или пятнадцать припрется он к моей кровати. То, знаете ли, подушечки поправит, то в ванну поволокет, то клизму предложит поставить. Одними градусниками замучил он меня, сукин кот. Раньше за сутки градусник или два поставит – только и всего. А теперь раз пятнадцать. Раньше ванна была прохладная и мне нравилась, а теперь набуровит горячей воды – хоть караул кричи.
Я уже и этак, и так – никак. Я ему, подлецу, деньги еще сую – отстань только, сделай милость, он еще пуще в раж входит и старается.
Неделя прошла – вижу, не могу больше.
Запарился я, фунтов пятнадцать потерял, похудел и аппетита лишился.
А фельдшер все старается.
А раз он, бродяга, чуть даже меня в кипятке не сварил. Ей-богу. Такую ванну, подлец, сделал – у меня аж мозоль на ноге лопнула и кожа сошла.
Я ему говорю:
– Ты что же, говорю, мерзавец, людей в кипятке варишь? Не будет тебе больше материальной благодарности.
А он говорит:
– Не будет – не надо. Подыхайте, говорит, без помощи научных сотрудников.
И вышел.
А теперича снова идет все по-прежнему: градусники ставят один раз, клизму по мере надобности. И ванна снова прохладная, и никто меня больше не тревожит.
Не зря борьба с чаевыми происходит. Ох, братцы, не зря!
Это было в жестком вагоне московского поезда.
Какой-то толстоватый гражданин, отрезая от буханки кусок хлеба, обронил нож.
Соседка толстоватого гражданина с любопытством спросила:
– Чего, батюшка, упало, ножик или вилка?
– Ножик, – нехотя ответил гражданин, шаря рукой по полу.
– Мужчина придет, – сказала гражданка. – Ежели ножик упал, то мужчина…
Мой сосед, человек в зеленых обмотках и с мешком за спиной, вдруг возмутился. Даже почернел от злости.
– Это довольно вам стыдно так говорить, гражданка, – сказал он. – Довольно стыдно в двадцатом веке иметь свои предрассудки и суеверия.