Потом его голос изменился, и он заговорил как парикмахер, а не как ассириец:
– На макушке достаточно? – спросил он.
Продолжать разговор было бессмысленно. Я сказал молодому ассирийцу «пока» и вышел из парикмахерской. Прошагал по городу четыре мили по пути к своей комнате на Карл-стрит, и все это время я раздумывал об Ассирии и ассирийце, Теодоре Бадале, что учится на парикмахера, о печали в его голосе, его безысходном настроении. Это было несколько месяцев назад, в августе, но с тех пор я часто думаю об Ассирии и хочу поведать про Теодора Бадала, сына древнего народа, юного и энергичного, но потерявшего надежду. Семьдесят тысяч ассирийцев, всего семьдесят тысяч уцелело из этого великого народа: все остальные умолкли в забвении и смерти, под развалинами величия, – а молодой человек в Америке учится на парикмахера и горько оплакивает свою историю.
Почему я не сочиняю сюжеты красивых любовных историй, из которых получилось бы кино? Почему я не пошлю столь незначительные и скучные темы куда подальше? Почему я не пытаюсь угождать американской читательской публике?
Потому что армянин. Но и Майкл Арлен – армянин, и он угождает публике. Я восхищаюсь им и считаю, что он отточил свой стиль до совершенства, но я не хочу писать о тех, про кого нравится писать ему. Начнем с того, что все персонажи у него неживые. А теперь посмотрите на Айову, на японца, на ассирийца Теодора Бадала. Может, физически они, как Айова, катятся к смерти или духовно, как Бадал, стремятся к погибели, но они сотканы из материи, которая вечна в человеке и потому привлекает меня. Таких людей, как они, вы не найдете в залитых светом местах среди отпускающих остроумные шуточки про секс или – между прочим – про искусство. Нет, они там, где я их и нашел, и останутся там навсегда. Они – род человеческий, частица человечества, частица Ассирии, Англии, частица, которую не уничтожить, не вырезать, не погубить ни землетрясением, ни войной, ни голодом, ни безумием – ничем.
Этот рассказ – посвящение Айове, Японии, Ассирии, Армении, роду человеческому, где бы он ни жил, человеческому достоинству и братству живых существ. Я не жду, что «Парамаунт Пикчерс» снимет кино по этому рассказу. Я думаю о семидесяти тысячах ассирийцев, о каждом живущем в отдельности, о великом народе. Я думаю о Теодоре Бадале, который и сам – семьдесят тысяч ассирийцев и семьдесят миллионов ассирийцев, он сам – Ассирия, он – человек, стоящий в цирюльне Сан-Франциско в 1933 году, сам по-прежнему является целым народом.
В дальнем углу за столиком Пол курил сигарету и листал «Новые веяния в английской поэзии», впитывая случайные фразы: упрекают его за сентиментальные отступления, медитации на тему детерминистской вселенной, великая поэзия Томаса Харди, порыв… Эзра Паунд… Хью Сельвин Моберли…
Он опустил книжечку в карман пальто и вышел из пружинных дверей на Оперную аллею номер один. Рэд, клерк из букмекерской конторы, рассказывал приятелю, как однажды три года назад его пырнул ножом какой-то сумасшедший русский, просадивший двадцать долларов на пони.
– Месяц в больнице, – сказал Рэд. – Мы не стали передавать дело в суд, чтобы не подмочить репутацию «Кентукки». Русский рыдал и божился, что больше никогда не придет на Третью улицу, так что мы спустили это дело на тормозах. Какое-то время они думали, что я помру.
Он ухмыльнулся сжатыми губами.
– Здесь мой дом родной, – сказал он. – Парни поймали его на углу у редакции «Икзаминера». Ну, мои друзья, все, кто меня знает. Хотели порешить.
Рэд окинул всех взглядом, чтобы убедиться, что его слушают.
– А знаете, – сказал Рэд, – когда я был в больнице, то очень переживал за этого чокнутого русского. Он, откуда ни возьмись, заявился в контору и давай делать ставки, самые безумные ставки на свете, несусветные ставки на безнадежных лошадей. Ну, я сказал ему пару раз, чтоб он умерил свой пыл, да куда там! Потом он проигрался в пух и прах и сидел на той скамейке, уставившись на меня. Я чувствовал, что у него мозги набекрень съезжают, но откуда мне было знать, что у него еще и нож. Я думал, он набросится на меня, и даже не стал бы возражать, если бы он двинул меня в челюсть. Когда скачки закончились и все ребята разошлись, он все сидел на скамейке и поглядывал на меня. Тут уж не оставалось сомнений, что он сбрендил. Он и пырнул меня – прямо под сердце, но, знаете, как только он вонзил в меня нож, я за него забеспокоился. Я же чувствовал, что выкарабкаюсь, но вы бы видели этого сумасшедшего русского, на кого он был похож! Он что-то залопотал по-русски и пустился наутек по аллее, а Пэт и Браун – за ним в погоню.
Пол повернулся к Рэду.
– Ты никогда не рассказывал мне эту историю, – сказал он. – Что ты почувствовал сразу после удара?
– Ничего я не почувствовал, – сказал Рэд. – Я разразился страшной руганью, потому что в тот вечер мы с женой собирались на пляж. Я взбесился, потому что пляж накрылся. Я знал, что с этой раной попаду только в больницу, и стал ругаться.
Через пружинные двери Пол вернулся к столику в углу, дожидаясь Ламбофа. Смитти с бычьей шеей ходил между карточными столиками и время от времени выкрикивал: «Свободное место для игрока… еще одно место». Пол следил за приходящими и уходящими, они пересчитывали свои пятицентовые монетки, бормоча под нос, как делают играющие на мелочь. Он опять раскрыл книгу и прочитал: небытие, модуляция, сдвиг ударения и ритма. Потом он встал и прошелся по залу, изучая людей и запоминая обрывки речи. «Есть лошадь на седьмом в Латонии, Темное море. Мне нравится Фоксхолл. Вчера было три победителя, но я был на мели. Состояньице».
Щуплый официант-ирландец по прозвищу Алабама разносил кофе по столикам, тупо глядя в никуда и вопрошая: «Сколько сахару?»
Пол стоял в дыму в ожидании Ламбофа. Было почти одиннадцать, а встреча была назначена на пол-одиннадцатого. Пол передал свою пачку сигарет худосочному чахоточному еврею.
– Возьми несколько штук, – предложил он; еврей улыбнулся и спросил у Пола, как дела.
– Гнусно, – сказал Пол.
Еврей простонал и прикурил сигарету.
– Я продаю цветы на улице, – сказал он, – а это незаконно. В субботу вечером меня упекли в каталажку. Только что вышел. Две ночи. Я не мог есть. Я не мог спать. Чувствовал себя как вывалянный в грязи. Вой стоит всю ночь. Ну что плохого в продаже цветов?
– Ничего, – сказал Пол. – Расскажи про тюрьму.
Он проводил его к столику в углу, и еврей сел напротив.
– Это местечко не для нас, – сказал еврей. – Они бросили меня в отстойник с тремя другими. Один был попрошайка. Кто были остальные, не знаю, но такие сволочи! Я не хочу сказать, что это преступники – они сами по себе отбросы. Всю ночь я чувствовал себя запертым с жабами, лягушками, бородавчатыми тварями, держался за дверь и плакал. Мне стыдно. Не так уж часто я плачу, но как же мне было паршиво. А в другой камере… но это совсем уж омерзительно.
– Расскажи, – попросил Пол. – Я никогда не сидел в тюрьме. Расскажи, как там.