Но я знал, что обманываю себя и ни за что не смогу признаться ей в любви, рассказать о важности этой любви для меня, для земли, вселенной и человечества.
Меня отправили к директору школы, и он угрюмо отчитывал меня:
– Ты, – сказал он, – позоришь нашу школу. Ты позоришь своих соплеменников. Ты нарушаешь правила, а затем щеголяешь своими проступками. Что ты можешь сказать в свое оправдание?
– Ничего, – ответил я.
– Почему ты так поступил? – допытывался он.
– Мне хотелось прогуляться, – признался я.
– Мог бы дождаться воскресенья, – сказал он.
– Не мог, – возразил я, – мне надо было прогуляться именно вчера.
– Можешь назвать хоть какую-нибудь причину, чтобы избавиться от порки? – спросил он.
– Решать вам, – сказал я.
Я негодовал: девочка оскорбила меня в моих самых лучших чувствах. Я не боялся ни директора, ни порки, которую он собирался мне задать. Все кончено. Придется мне в одиночку бродить со своей тайной. Придется смириться с этим чувством гадливости, которое вызвала девочка своим смехом, но истина останется неприкосновенной, и мне придется хранить ее вечно в глубинах моего сердца, слоняясь в одиночестве.
Порка довела меня до слез. Это меня-то, такого большого и сильного. Но плакал я не от боли… тут было совсем другое – от неимоверной торжествующей слепоты. Я горько плакал, и когда вернулся в класс, глаза у меня покраснели, мне было стыдно, и весь класс потешался надо мной, даже та девочка.
После школы по дороге домой, пытаясь залечить сердечную рану, я снова задумался о стремительной и ослепительной истине бытия, которую я выстрадал, шагая в земной тиши и раздумывая о ней, я чувствовал, как восстанавливается моя цельность, и мне послышался мой собственный смех на просторах сокровенного, открытого мной пространства.
Истина была тайной. Сначала – Бог, Слово, слово «Бог» изо всего, что есть сущего и даже больше – вне пространства и времени. Затем пустота, немая пустота, непостижимая для смертного человека, абстрактная и конкретная, действительная и утраченная, субстанция в пустоте, опять конкретная и весомая, твердая и оформившаяся, огонь и вода. А затем, шагая среди виноградников, я увидел всю вселенную – безмолвную в сознании человека, неподвижную и темную, потерянную, в ожидании человека и человеческой мысли. И я почувствовал содрогание неодушевленного вещества в земле и в себе, словно скороспелый рост лета. Жизнь возникает из времени. Микроб человека прыгает из камня, огня и воды на лицо человека и на форму человека, на движение и мысль. Неожиданно в пустоте зарождается мысль человека. И этот человек – я. А это – истина, которую я вынес из пустоты, в одиночестве ступая среди виноградников.
Я увидел вселенную украдкой – в пустоте, в таинстве и открыл ее для себя, сообщив смысл, значимость, красоту и истинность, которые могли возникнуть лишь из мысли и энергии человека. И истиной был человек, то есть я – миг за мигом, и человек – век за веком, и человек – лик Бога в человеке, и раскаты человеческого смеха в необъятности тайны, и звук его плача во тьме, и я был истиной, и я был человеком.
Я жил по соседству с вечерней школой. По вечерам зажигались огни, и мне становились видны мужчины и женщины в классных комнатах. Они ходили туда-сюда, но их не было слышно. Я видел, как они переговариваются друг с другом, и мне подумалось, вот бы там оказаться и слушать, о чем они говорят. Туда стоило пойти. Я вовсе не собирался совершенствовать свои мыслительные способности – с этим я покончил. Раз в две недели я получал письмо из Пелмановского института Америки. Я отнюдь не записывался на их курсы. Я даже не открывал конверты. Я точно знал, что они мне пишут. Они писали, что Честертон и Бен Линдси учились на их курсах, и теперь у них большой светлый ум, особенно у Честертона. Я понимал: они намекают, что и у меня может быть большой светлый ум, но я не вскрывал конверты, а подключал к делу свою четырехлетнюю племянницу. Я думал, может, ей захочется посещать курсы и иметь такие же мозги, как у мудрецов мира сего. Я отдавал письма племяннице. Она брала их, садилась на пол и кромсала ножницами. Как замечательно! Институт – выдающаяся американская идея, а моя племянница режет их письма ножничками.
Туда стоило наведываться по вечерам. Я устал от радио. Каждый вечер весь год я слушал речи Национального агентства возрождения, отрывки из «Кармен», песни Франческо Тости – «Прощай» и «Деревья». Иногда дважды за вечер. Я знал, что так будет каждый вечер. В городе то же самое. Я знал все фильмы и чего можно от них ожидать. Сюжетные линии никогда не менялись. Даже с симфонической музыкой все обстояло точно так же. Однажды дирижировала женщина, а так все то же самое. Пятая симфония Бетховена, «Ученик чародея», вальс «Голубой Дунай». И так долгие годы. Меня тревожит, что и мои праправнуки будут вынуждены слушать «Голубой Дунай». Дело дошло до того, что мы слышим музыку, даже когда ее не исполняют. Она всецело проникла в нас. Раньше мне нравились такие изысканные вещи, но с недавних пор меня интересуют более приземленные материи.
Я думал: вот пойду в вечернюю школу, туда, где людно, и буду прислушиваться к разговорам. Хождение в школу для меня было равносильно переходу из одной комнаты в другую, настолько все было близко. Мне понравилась мысль вот так взять и оказаться в гуще людей – или ужасно одиноких, или болезненно честолюбивых.
Во вторник вечером я собрался пойти в школу. В тот день шли занятия по английскому языку для иностранцев, кройке и шитью, изготовлению дамских шляпок, кожевенному и столярное делу, радиоделу, арифметике, навигации, теории полета, машинописи и прикладному искусству. У меня было отпечатанное расписание.
Я пошел на занятия по прикладному искусству. Мотивированная красота. Практичное изящество. Я не знал, чего ожидать от уроков, но вошел в аудиторию, сел. Полная дама говорила с одышкой, но без умолку. Учительница заучила назубок всякие сведения из книг по искусству. Находясь от нее на расстоянии слышимости, я слышал, как она ловит ртом воздух:
– Существуют пять видов изящных искусств: живопись, скульптура, архитектура, музыка и поэзия.
Все это она излагала сухопарой даме средних лет, которая пребывала в изумлении, почти в ошеломлении. Сухопарая дама только что пришла в аудиторию и не слыхала об этом. Это оказалось для нее новостью, и ее взяла оторопь оттого, что, оказывается, существуют целых пять видов изящных искусств. Можно было подумать, она считала, что вполне достаточно и одного вида изящных искусств. Перед ней на столе – лист белой бумаги, карандаш, флакон с чернилами и пером. Она была в восторге от того, как обстояло дело. Она принялась рисовать Марлен Дитрих. У нее был киножурнал за десять центов, с которого она срисовывала портрет, но ее набросок не был похож на Марлен Дитрих. Все пропорции были нарушены. Набросок напоминал очень хорошего Матисса, но только очень въедливый искусствовед смог бы определить, что это не оригинал. Безыскусная утонченность. Очевидно, это лицо женщины. Сухопарой даме не пришло в голову нарисовать что-то другое. Еще три женщины рисовали портрет Марлен Дитрих. Это входило в курсовое задание.