Полчаса задавали капитану вопросы инквизитор и круглоголовый, который время от времени подавался вперед, обмакивал перо в чернильницу и что-то записывал, и Алатристе вскоре уяснил, где находится, и главное – почему еще жив и способен ворочать языком, издавая членораздельные звуки, а не валяется с перерезанным горлом в какой-нибудь сточной канаве. Его, с позволения сказать, собеседников больше всего интересовало, что именно и кому он успел рассказать. Многие вопросы касались того, какую роль сыграл граф де Туадальмедина в судьбе двоих англичан и какими сведениями он располагает. Особо старались вызнать, не посвящен ли еще кто-нибудь в суть и подробности дела, столь блистательно проваленного капитаном, и если посвящен, то как его зовут. Алатристе был начеку, твердил, что словом никому ни чем не обмолвился, а вмешательство графа произошло по случайному стечению обстоятельств, хотя инквизиторы, похоже, были непреложно убеждены в обратном. «Ясное дело, – проносилось в голове у Алатристе, – в королевском дворце у них есть свой человек, который сообщил им о том, сколько раз наутро после неудавшегося покушения побывал там Гуадальмедина». Тем не менее он стоял на своем – ни граф и ни одна живая душа не знают о его разговоре с людьми в масках и с доминиканцем. Впрочем, говорил капитан мало, а ограничивался односложными «да» и «нет», кивал или качал головой. Ему было душно – то ли давил кожаный нагрудник, то ли бросало в жар при одной мысли, что вот сейчас откроется потаенная дверка, выскочат оттуда палачи, скрутят его и поволокут в преддверие преисподней. Допрос прерывался, когда круглоголовый писарским почерком, с тщательностью прирожденного канцеляриста выводя каждую буковку, заносил на бумагу показания капитана, но падре Эмилио Боканегра и в эти минуты сверлил капитана завораживающим взглядом, от которого у самого отчаянного удальца волосы встали бы дыбом. Алатристе недоумевал: неужели его не спросят о главном – почему он отбил удар итальянца, направленный в сердце младшего из англичан? Хотя, в сущности, им в высокой степени наплевать, какие причины его к этому побудили. И тут, словно прочитав его мысли, монах подвигал по столу рукой, потом оперся ею о темное дерево столешницы, потом ткнул в капитана восковым указательным пальцем:
– Что может побудить человека покинуть ряды Господнего воинства и перебежать к нечестивым еретикам?
"Ай да воинство набрал себе Господь, – подумал Алатристе:
– бешеный монах, писарь, прячущий лицо под маской, да наемный убийца-итальянец". В других обстоятельствах он, может быть, даже рассмеялся бы, но сейчас ему в самом буквальном смысле было не до смеху. И потому ограничился тем, что, не отводя глаз и не моргая, выдержал взгляд доминиканца, а тут и круглоголовый перестал водить перышком по бумаге и сквозь прорези маски тоже воззрился на капитана без малейшей искры приязни.
– Не знаю. Вероятно, то, что один из этих англичан в смертный, можно сказать, час не взмолился о пощаде, а попросил сохранить жизнь своему товарищу.
Падре Эмилио Боканегра и круглоголовый обменялись быстрыми недоверчивыми взглядами.
– Боже всемогущий… – пробормотал монах.
Глаза его горели огнем фанатизма и ненависти.
«Я – покойник», – подумал капитан, прочитав в этом черном беспощадном взоре своей смертный приговор. Что тут ни делай, какие рацеи ни разводи, этим безжалостным взглядом он осужден на казнь, а вялое безразличие, с которым круглоголовый вновь взялся за перо, приговор скрепило. Диего Алатристе-и-Тенорио, бывшему солдату, ветерану фламандских кампаний, кормившемуся в царствование дона Филиппа Четвертого своей шпагой, жить оставалось ровно столько, сколько понадобится этим двоим, чтобы выяснить все интересующие их подробности. И, если судить по тому обороту, который принял разговор, – недолго.
– А вот ваш напарник оказался не столь щепетилен. – Круглоголовый говорил, а сам продолжал писать, и похоронным звоном прозвучал для капитана его скучливо-постный тон.
– Охотно верю, – отозвался Алатристе. – Ему это даже было в радость.
Человек в маске задержал руку с пером и с явной насмешкой произнес:
– Каков негодник! А вам?
– А меня чужая смерть не радует. Для меня убивать – не пристрастие, а ремесло.
– Вижу, вижу… – Он снова обмакнул перо в чернила. – Вы, стало быть, глубоко привержены христианскому милосердию…
– Ошибаетесь, сударь. От меня скорее дождешься доброго удара шпагой, нежели добрых чувств.
– Мне вас рекомендовали именно в этом качестве. К сожалению, вышло иначе.
– Да нет, отчего же. Но если злосчастная судьба вынудила меня пасть столь низко, это не значит, что я утратил понятие о чести. Я всю жизнь прослужил в солдатах, и есть еще такое, на что я пойти не могу.
Падре Эмилио Боканегра, который во время этого диалога оставался неподвижен и безмолвен, как сфинкс, вдруг передернулся всем телом, а потом подался вперед, словно собираясь испепелить Алатристе здесь же, на месте и немедленно.
– О чем тут толковать? В солдатах он, видите ли, служил! Солдаты – те же преступники, место которым – на галерах! – с нескрываемым отвращением воскликнул он. – Обвешанный оружием сброд, который святотатствует, богохульствует, грабит и насилует! Убийца, для которого чужая жизнь гроша ломаного не стоит, – и вдруг засовестился!
Капитан принял эту диатрибу молча и лишь под конец слегка пожал плечами:
– Вы совершенно правы. Не знаю, как вам объяснить… Да, я собирался убить этого англичанина. И убил бы, вздумай он защищаться или молить о пощаде… Но он попросил спасти не себя, а другого.
Скользившее по бумаге перо в руке круглоголового замерло.
– Может быть, вы поняли, кто перед вами?
– Нет, хотя они могли бы назваться и тем самым спастись. Говорю ведь – почти тридцать лет я воевал. Мне случалось и убивать, и совершать такое, за что буду гореть в аду… Но чужую отвагу я ценить научился. И потом.., еретики они или нет.., но оба еще так молоды…
– Вы придаете такое значение отваге?
– Порой это – единственное, что остается, – спокойно ответил капитан. – А особенно – в наши времена, когда самые темные дела вершат под сенью священных хоругвей и с именем Божьим на устах.
Если он ожидал, что ему ответят или возразят, то ошибся. Круглоголовый все так же пристально вглядывался в него и лишь потом спросил:
– Но теперь-то, надо полагать, вам известно, кто такие эти двое?
Алатристе, помолчав, коротко вздохнул:
– Если я скажу «нет», разве вы мне поверите? Со вчерашнего дня это известно всему Мадриду. – Он поочередно задержал взгляд на монахе, потом на круглоголовом. – И я рад, что хоть этого греха у меня на совести нет.
Человек в маске дернулся всем телом, словно отбрасывая то, чего не хотел брать на себя Диего Алатристе.
– Признаться, причудливые извивы вашей совести нам надоели.., ка-пи-тан.
Он в первый раз назвал его так, и Алатристе, почуяв звучавшую в этом обращении насмешку, нахмурился. Ему оно не понравилось.