— Ладно, возможно, это не смешно. Но к чему плакать над пролитым молоком? Что было, то было.
И без дальнейших проволочек я продолжила свой рассказ. Пожалуй, самое важное из событий, которые сформировали мой характер, произошло, когда мне было пятнадцать. Тогда в нашей семье случился «небольшой кризис». Все началось с того, что отец — типичный шотландец, амбициозный, сдержанный, феноменально щепетильный и добросовестный — попал под сокращение. Он ни разу не сидел без работы с пятнадцати лет — тогда ему пришлось бросить школу и пойти зарабатывать деньги, которые он отдавал отчиму-игроману. Он был унижен и растоптан, но, разумеется, никому и слова не говорил о своих чувствах. Очевидно, что безработица была для него немыслима, ведь его с детства учили, что праздность — грех, а его святая обязанность — содержать жену и детей. В результате он ушел в себя, полностью погрузился в свои мысли. Возможно, он переживал кризис среднего возраста.
Это было ужасное время. Помню, как он сидел без света, не включая телевизор и радио, потому что не хотел расходовать электричество — ведь он больше не мог за него платить. Он сидел в кресле, пил чай без сахара и говорил еще меньше, чем раньше. Вообще, папа — человек довольно сдержанный. Он никогда не повышает голоса, не выходит из себя. Такое невозможно себе представить. Он все держит внутри. Я старалась приходить домой попозже, потому что не могла видеть его в таком состоянии. Иногда я замечала слезы у него на глазах. Но на вопрос, как у него дела, он неизменно отвечал: «Хорошо».
Примерно в тот же период у моей сестры, которой тогда было семнадцать, обнаружили опухоль мозга.
Когда я рассказывала об этом доктору Дж. в первый раз, в кабинете повисло долгое молчание. Потом она произнесла на удивление сочувственным тоном:
— Наверное, это было очень тяжелое время для вашей семьи.
— Бывают вещи и похуже, — по-шотландски бодро откликнулась я. — Это не самая большая беда. Никто не умер. Будучи журналистом, я встречала родителей, которые потеряли детей, и детей, которые потеряли родителей при самых жутких обстоятельствах. А я никого не потеряла. Так что, видите, ничего страшного. Всякое бывает. Надо продолжать жить. В общем, вот она — история моего детства. Это все. — Я смахнула слезинку.
— К сожалению, в этих стенах неизменно выясняется, что «это» — еще не все.
Майским утром, на последнем сеансе перед ее отпуском, она вернулась к этой теме и отказывалась менять направление беседы.
— Быть может, вы хотите что-то еще сказать о том периоде?
Я покачала головой:
— По-моему, тут не о чем говорить.
Тишина.
И вдруг мне как будто снова стало пятнадцать лет. Перед самым Рождеством мы собрались в отделении нейрохирургии Южной больницы Глазго. Добродушный дядечка, которого называли профессор Тисдейл, рассказывал нам про гипофиз Луизы. Он должен был быть маленький, как горошинка, но разросся до размеров мячика для гольфа. За прошедшие месяцы Луизе сделали множество анализов крови, офтальмологических тестов, ее снова и снова проверяли на компьютерном и магнито-резонансном томографе, просвечивали рентгеном. Врачи в Глазго впервые столкнулись с опухолью такого размера, да еще и у столь юной пациентки. Профессор рассказывал о методе под названием «транссфеноидальная хирургия»: делают разрез под верхней губой, через нос ввинчиваются в черепную коробку и удаляют опухоль. Потом из бедра берут кусочек мускульной ткани, чтобы заменить высверленную часть кости. Профессор упомянул лечение радиацией, сказал, что Луизе всю жизнь придется принимать лекарства, и предупредил о возможных осложнениях в случае беременности. В то время такие операции были в новинку, но большинство пациентов благополучно их переносило, и прогноз был отличный.
Луиза заявила, что отказывается от операции. У нее и так все будет хорошо, большое спасибо. Позднее она говорила, что за ее дерзким высокомерием, вероятно, скрывался страх, который она, в силу молодости, была неспособна толком почувствовать и понять. Профессор сказал, что если не удалить опухоль, то через два года Луиза ослепнет, через три года не сможет ходить и умрет, не дожив до своего двадцать первого дня рождения.
Понятия не имею, как мама и папа отреагировали на эти новости. Я не помню. Должно быть, мама сдерживала слезы, чтобы не расстроить Луизу, а папа впал в тихий ступор, незаметный стороннему наблюдателю, — а возможно, даже ему самому.
Разумеется, Луизу переубедили. Мы навестили ее вечером накануне операции. Она была вся в слезах: только что узнала, что одна процедура, проведенная днем, прошла неудачно и придется ее повторить. Голову туго перетягивали двумя эластичными лентами — одна под носом, другая на лбу — и вводили в выступившую на лбу вену краситель. Луиза плакала: по ее словам, ей никогда в жизни не было так больно. Она не хотела с нами разговаривать, но все равно просила не уходить.
Я отчетливо помню, как махала сестре с автомобильной стоянки, когда мы отправились домой тем вечером. Ее палата была на шестом или седьмом этаже.
— Это из-за меня? — спросила я маму, когда мы ехали в машине. Как-то в детстве во время драки я укусила Луизу в макушку и теперь начала подозревать, что, возможно, именно я виновата в несчастье, свалившемся на нашу семью.
На следующий день мы снова были в больнице. Операция длилась около шести часов. Помню, как, увидев ее на больничной койке, я вся похолодела. У меня закружилась голова, и я в слезах опустилась на пол. Лицо сестры так сильно распухло, что она казалась карикатурой на саму себя. Было похоже, будто ее зверски избили. Нос скрывался под многочисленными марлевыми повязками, как у боксера после восемнадцати раундов. В позвоночнике была трубка, а под носом болтался пластиковый контейнер, в который капала спинномозговая жидкость. Луиза с трудом понимала, что происходит вокруг, и была совершенно измотана. Говорить она не могла. В какой-то момент она приподнялась и ее обильно стошнило темной кровью. Все это время я сидела на полу и рыдала.
Больше в эту больницу я к ней не приходила. А через несколько недель ее перевели в другую.
В тот период я как-то резко пошла вразнос. Пила, курила, шлялась по улицам допоздна. А потом так же резко бросила это дело. Сказала друзьям, что они мне больше не нужны, и некоторое время жила затворницей. Наверное, я брала пример с папы: в случае трудностей уходить в себя, ничего никому не говорить и не пытаться ничего сделать.
Рассказывая обо всем этом доктору Дж., я вдруг расплакалась. Слезы лились потоком, текли из глаз словно из бездонного озера. До сих пор я не вспоминала то тяжелое время в подробностях. Я привыкла небрежно упоминать, что однажды в нашей семье «случился небольшой кризис» и мы «прошли через некоторые трудности», но я никогда толком не размышляла о том, что чувствовали тогда мои близкие и я сама.
Недавно, разбирая старое барахло, я нашла записку, которую Луиза передала мне через несколько дней после операции. «Привет, дружок. Как дела? Жаль, что ты сегодня устала и не смогла меня навестить. Но это ничего. Большое-пребольшое спасибо за миленького кролика. Ты очень внимательна. Надеюсь, скоро увидимся. Целую. С любовью, Луиза».