Каюк негромко засмеялся:
— Это называется: «Считал, да не спросясь хозяина». Ты сперва добудь его, золото это. Так просто, за красивые глаза, не дадут. Попотеть придется.
— Видит бог, я согласен! За тысячу двести реалов я им луну с неба достану.
— Да и я тоже, — поддержал третий.
— Тем паче что нам с этой колоды сдали сплошные козыри: чистое золото, а не что-нибудь, сверкает как солнце…
Послышалось бормотание — происходил подсчет наличности.
— А вот любопытно было бы узнать, — осведомился Сангонера, — заплатят, как обещали, или выжившие получат больше? Покойникам-то деньги ни к чему.
Раздался приглушенный смех Хуана Каюка:
— Не надейся — не узнаешь, пока все не кончится. Это, кстати, неглупо придумано — а то бы мы под шумок перерезали друг друга.
Горизонт над верхушками деревьев набух розовым, стали видны кусты и ухоженные сады, тянувшиеся вдоль берега. Я поднялся и, огибая распростертые на палубе тела спящих, прошел на корму к Алатристе. Шкипер, облаченный в шерстяной бушлат и выцветший берет, от предложенного мною вина отказался. Придерживая локтем штурвал, он внимательно следил за тем, чтобы держаться на середине фарватера и не столкнуться с плывущими по реке бревнами. Лицо у него было загорелое, и за все время пути он не проронил ни слова. Алатристе пил вино и жевал ломоть хлеба с копченым мясом, а я тем временем сидел рядом, наблюдая, как все ярче разгорается заря на чистом, безоблачном небе, которое, впрочем, у нас над головами оставалось сумрачно-серым, так что лежащие вповалку на палубе не проснулись.
— Что там поделывает Ольямедилья? — спросил капитан.
— Спит. Ночью чуть не околел с холоду. Мой хозяин улыбнулся:
— Без привычки.
Я улыбнулся в ответ. Зато у нас чего-чего, а уж этого в избытке.
— Неужели он полезет с нами на абордаж?
— Кто его знает… — пожал плечами Алатристе.
— Надо будет присмотреть за ним… — озабоченно молвил я.
— Мой тебе совет — за собой смотри.
Мы помолчали, потягивая вино из бурдюка. Капитан мерно работал челюстями.
— Ты стал большой, — сказал он, обратив ко мне задумчивый взор.
Я почувствовал, как от радости меня словно обдало мягким жаром.
— Хочу стать солдатом! — выпалил я.
— Я-то думал, наши мытарства под Бредой отбили у тебя охоту воевать.
— Нет. Хочу в солдаты. Как мой отец.
Он перестал жевать, мгновение разглядывал меня, а потом мотнул головой в сторону разлегшихся на палубе людей:
— Не очень-то это завидная судьба.
Мы еще помолчали, покачиваясь вместе с палубой. Теперь небо за деревьями налилось цветом и светом, и тени померкли.
— Как бы то ни было, — вдруг продолжил Алатристе, — в полк ты сможешь записаться лишь года через два, не раньше. А образование твое мы с тобой как-то упустили из виду. Так что послезавтра…
— Я же читаю книги! — перебил я. — Порядочно пишу, знаю четыре правила арифметики и латинские склонения.
— Этого мало. Преподобный Перес — славный человек, и в Мадриде он займется с тобой всерьез.
И снова замолчал, в очередной раз скользнув взглядом по спящим. Восходящее солнце высветило рубцы и шрамы у него на лице.
— В нашем мире, — договорил он, — пером иной раз сумеешь дотянуться дальше, чем шпагой.
— Но ведь это нечестно.
— Однако это так.
Эти три слова он произнес после недолгого молчания и с нескрываемой горечью. Я же лишь пожал плечами, укрытыми одеялом: в шестнадцать лет я был уверен, что дотянусь до чего угодно и провались она, вся наука преподобного Переса, век бы ее не видать.
— Послезавтра еще не настало, капитан.
Я выговорил эту фразу с облегчением, но также и с вызовом, не сводя при этом глаз с реки, простиравшейся перед нами. Не оборачиваясь к Алатристе, я знал — он смотрит на меня очень внимательно, — а наконец взглянув на него, увидел, как радужки его зеленоватых глаз стали красными от бьющих в них рассветных лучей.
— Ты прав, — сказал он, протягивая мне бурдюк — Впереди еще долгий путь.
Солнце было в зените, когда мы добрались до венты Тарфия, где Гвадалквивир поворачивает на запад и впереди, по правому борту, уже начинают угадываться заливаемые приливом земли Доньи-Аны. Плодородные поля Альхарафе и густо поросшие лиственными лесами берега Кори и Пуэблы сменялись мало-помалу песчаными дюнами, сосняком и кустарником, где время от времени мелькали лани или кабаны. Стало жарко и влажно, и люди, скученные на палубе, откинули одеяла, сбросили плащи, расстегнули колеты и куртки. При свете дня отчетливо предстали передо мной небритые лица, щетинистые подбородки, торчащие усы, и грозному их виду не противоречили груды оружия у пояса или на перевязи через плечо — шпаги, кинжалы, короткие рапиры, пистолеты. Погода не баловала, спали вповалку, в тесноте и неудобстве, и потому от грязной одежды, от засалившихся волос шибало в нос едким запахом, памятным мне по Фландрии. Запах походной жизни. Запах войны.
Закусить я решил отдельно от прочих, отсев в сторонку вместе с Себастьяном Копонсом и Ольямедильей — он был мне так же неприятен, как и раньше, однако я почел моральным долгом своим взять на себя попечение об этом человеке, выглядевшем среди прочих сущей белой вороной. Мы выпили вина, кое-чем подкрепились, и, хотя беседа не клеилась — старый солдат из Уэски и счетовод королевского казначейства были в смысле немногословия два сапога пара, — я оставался рядом с ними. Рядом с Себастьяном — в память фламандских наших передряг и мытарств, рядом с канцеляристом — потому, что так уж обстоятельства сложились. Ну а капитан шестьдесят с лишним миль пути провел, не покидая своего места на корме, рядом со шкипером, не спуская глаз с воинства, попавшего ему под начало, и задремывая лишь на краткое время — он тогда закрывал лицо шляпой, словно не хотел, чтобы его видели спящим. Алатристе вглядывался в каждого так пытливо, будто пытался угадать его достоинства и пороки и, стало быть, понять, на что может рассчитывать. Все видел, все примечал — кто как ест, кто как зевает и засыпает; чутко прислушивался к гвалту, начавшемуся, когда Гусман Рамирес извлек колоду карт, и пошла игра. Присматривался к тем, кто пил мало, и к тем, кто — много; к молчунам и к болтунам; слушал божбу Энрикеса-Левши и трубный хохот мулата Кампусано. Останавливал взгляд на каменно-неподвижном Сарамаго-Португальце, который как улегся с книгой, подстелив плащ, так во весь путь и не вставал. Одш — как Кавалер-с-галер, Суарес или бискаец Маскаруа — вели себя скромно и тихо, другие в буквальном смысле места себе не находили, как Бартоло Типун, который, никого не зная, мыкался по палубе и тщетно силился завязать разговор то с тем, то с этим. Были здесь говоруны и занимательные рассказчики, вроде Пенчо Шум-и-Гама или сутенера Хуана-Славянина, который неизменно пребывал в самом лучезарном расположении духа и в блеске немыслимых подробностей повествовал о том, сколь благотворно воздействуют на мужскую силу растолченные в порошок кусочки носорожьего рога — средство, проверенное лично, испытанное на себе. Были и люди замкнутые — такие, как Хинесильо-Красавчик с двусмысленной улыбочкой на ангельски смазливом личике и жестким взглядом, предупреждавшим, что связываться с ним небезопасно, или Андресильо-Пятьдесят-горячих, всем видом своим показывавший, что плевать ему на все, или вовсе отпетый Галеон — весь в рубцах и шрамах, полученных явно не по неосторожности цирюльника. И вот, покуда наш баркас шел себе вниз по течению, одни толковали о бабах или деньгах, другие для препровождения времени резались… нет, покуда еще только в карты, а третьи вспоминали истинные или вымышленные случаи из своей солдатской жизни, начавшейся, если верить им, в Ронсевальском ущелье или куда там еще их Брут отчаянный водил. Только и слышалось: