— Еще как для дела!.. А ты видел когда самолет реактивный?
— А кто ж его может увидеть? Реактивный же он — как молния: миг — и нету. Один только звук!
Поверх Валеркиных звезд карандашных Сережка с мылом наклеил настоящие звезды! И самую большую из них — на киль.
— Здорово! — восхитился работой Валерик. — А дядя Женя говорит, что это «мессер» немецкий.
— Ну и что? — звезду старательно приглаживая, сказал Сережка. — Был немецкий, стал советский!
И, довольный работой своей и каламбуром удачным, от души рассмеялся, а с ним и Валерик.
«Сережка — парень мировенский!» — с восторгом глянул он на старшего товарища, испытывая радость оттого, что такой авторитетный парень помогает ему, как равному.
И несколько дней пролетело еще, наполненных солнечной радостью, пока не нагрянул печальный тот день.
Провожая колонну пленных, с летящим самолетиком в руке, забежал Валерик на улицу Садовую, где был детский дом имени Надежды Константиновны Крупской.
Опомнился, когда окружили его детдомовцы стрижеголовые, и лететь самолетику стало некуда. И неба над ним не стало, и воздуха в груди. И руки к самолетику чужие потянулись! И Валеркины пальцы, на самолетике стиснутые, с безжалостной силой разжали.
От своего бессилия и наглости напавших он задохнулся, было, возмущением и какое-то мгновение смотрел оторопело вслед детдомовцам, убегавшим за калитку с большим пионерским значком над воротами.
Кинулся Валерик друга спасать, но у ворот дежурные детдомовцы постарше надавали ему «щелобанов» и больных подзатыльников. А когда он в сквозной глазок калиточный глянул, в него оттуда плюнули.
Уткнувшись в глухой детдомовский забор, он выплакал все свои слезы и, ко всему безразличный от потери такой, побрел, было, к дому, но от калитки с глазком его окликнули:
— Эй, ты, шкет! Подь сюда!
Он подбежал с воспрянувшей надеждой, что вот этот высокий детдомовец с повязкой дежурного самолетик вернет! Но тот деловито сказал:
— Вот ответь. Мы с тобой друзья до гроба, за одно или за оба?
— А что надо говорить?
— Ты за одно или за оба?
— Заодно.
— Грамотный шкет! — усмехнулся дылда и больно ухватил Валерика за ухо и стал трясти его, повторяя: — За одно! За одно!..
Валерик даже плакать не стал, что очень удивило дылду, и он спросил, отпуская ухо:
— Гудит, как телеграфный столб, да?
Валерик кивнул.
— А если б за оба, то гудело бы как самолет!
На него у Валерика обиды не нашлось. Смешались в нем все ощущения дня. В жизни его сознательной дороже и желанней игрушки еще не было. Не было и потери более невосполнимой.
Когда Валерик пришел к баракам, из кустов уже выглядывала ночь, а в курилке тетя Маня из литейки добивала «дурака» последнего. Она крыла картами наотмашь, как молотобоец:
— А это тебе на погоны!
И прилепила проигравшему шестерки на погоны.
— А я говорил тебе: «Не садись под нее — объегорит!» — смеялся и пальцем грозил проигравшему дядя Ваня-корявочник, никогда не игравший в карты.
Все игроки были на месте, а у столба под лампочкой вместо Пахомыча сидел кто-то другой.
— А где Пахомыч? — спросил Валерик, и все примолкли.
— Э, милок, — вздохнула тетя Маня, собирая карты в колоду. — Вспомнил когда… Я ж тебя звала с Пахомычем проститься, а ты мне крикнул: «Потом!» — и ускакал с тарахтелкой в руке. Так что вот. Пахомыч помер…
— Пахомыч помер… — не поверил он ушам своим. — Как помер?
— А так и помер. Девять дней отмечать скоро будем, Царствие ему Небесное… А ты вон когда вспомнил! Друг, называется…
«Пахомыч, миленький, прости, пожалуйста!» — прошептал Валерик, подняв к небу глаза.
«Если меня на небо заберет Господь, ты вон на те Плеяды погляди, их еще Стожарами зовут. На одну звездочку там прибавится. А я на вас оттуда гляну через звездочку, как в дырочку-щелочку. И все будет как в песне: «Мне сверху видно все, ты так и знай…» И меня не забывай. Нет-нет, да и глянь на небо. Когда хорошо тебе будет, ты глянуть на небо забудешь, а вот когда трудно!..»
— А если не заберет?
— Господь забирает к себе всех солдат и войной поврежденных… Заберет. У Него как в Уставе… Расписано все. В этом деле, браток, не бывает осечки.
— Пахомыч, миленький, мне плохо без тебя, — не замечая слез, протяжно проскулил Валерик, глядя в звездное небо.
Впервые ему не было страшно говорить и думать об умершем, наверно, потому, что покойником его не видел. Он в памяти Валеркиной живым остался. И превратился в звездочку небесную, как обещал.
Все печальным и скучным стало без Пахомыча. И даже котенок Ничейный, из кустов, подбежавший к Валерику, такой «побольшевший» уже и пушистый, не радовал.
И с паникой в душе он вспомнил, что долго так мамка домой не приходит! И одиночества холод почувствовал. И осознал, впервые может быть, что люди, тебе дорогие и близкие, могут уйти насовсем, незаметно и тихо, когда ты сам безоглядно счастлив и переполнен бесконечной радостью.
— А я ж тебя, внучек ты мой, все жду-дожидаюсь, — на крылечко барака вышла бабушка Настя. — Что ты никнешь один-одинешенек на приступках холодных! Заходи-ка, милок, да будем вечерять. Похлебаем сырокваши с «дубовой кашей» и в люлю, спать-почивать… «Дубовая каша» — значит, перловая.
— А «сырокваша» — это что? — повеселел Валерик.
— Это сквашенное молочко сырое, не топленое и не кипяченое.
— А мамка это называет простоквашей, а тетя Гера — кефиром.
— Оно и то и другое хорошо, внучек ты мой. Бери-ка ложку да придвигайся к столу, а то уже сундук тебя ждет-дожидается.
После ужина бабушка Настя показала Валерке сундук, сняв с него покрывальце лоскутное:
— Вот ты глянь-ка, какой он старинный! Солдаты спасли от пожара да мне и отдали. Сам сундук был пустым, а в скрыне его лялька лежала, куколка детская. Я потом отдала ее девочке, сиротиночке-беженке, хоть и привыкнуть успела к куколке той самодельной… Тяжко бывает и больно, когда добрую вещь потеряешь, а когда вот подаришь с добром — на душе благодать.
— А я не дарил, — шмыгнул носом Валерик. — отняли детдомовцы.
И бабушку Настю спросил:
— А мой Бог их накажет, бабуля?
— Что ты, внучек ты мой! Что ты! Горше нет наказания, чем отца-мать потерять! Куда ж их наказывать больше, сиротинушек бедных? Нельзя! Над ними сама Богородица-Матушка ходит в заступницах.
— А что ж они бандитствуют? Отнимают да еще и плюются!