— О! Гороши… Война нет — алес гут. Все гороши!
При слове «война» в Валеркиной памяти невольно встают горящие руины, дрожащая под бомбами земля и похороны скорые, чтоб успеть прибраться до налета нового. И беженцы из разных областей: старые люди да женщины, а с ними томятся дети, недоеданием прибитые, с застывшим ожиданием в глазах.
И нищие у каждой лавки, где хлеб по карточкам дают.
— Фриц, а в Германии нищие есть?
— В Германии все есть унд очень хуже есть…
— А почему хуже?
— Мюллер тут, Бергер тут, Шварц тут… Плен, плен, плен! Ах, майн Фатерланд… бабка, дедка, ребятенка…
— И вы придете домой, как Мишкин отец пришел. Он тоже был в плену. На немецком заводе каком-то работал. Худой-худой пришел. Одни кости без зубов. И дядя Женя Уваров был в плену. Там его ротвейлеры обгрызли. Их немцы баландой кормили. Всех пленных баландой кормили…
Сказал и на Фрица глянул:
— А баланду тебе дают?
— Найн, — крутит он головой и плечами пожимает, словно жалуется, что не дают ему русские отведать какой-то ему неизвестной баланды. — Дают рыбу, рыбу, рыбу!
— Ого! Везет же вам!
С удовольствием вспомнил Валерик несколько «вкусных» дней, когда заводская округа отоварила карточки рыбой соленой. И не какой-нибудь рыбой, а настоящей треской!
Все бараки тогда рыбу жарили! И тушили ее с помидорами! С луком! На примусах готовили и прямо во дворах на костерках, подставив пару кирпичей под сковородку. Во объедаловка была!
А бабушка Настя ела треску прямо соленую, не вымачивая. Ела и батюшку Сталина благодарила, что «народов своих не забывает».
Такого праздника Фрицу не понять.
К Валеркиной радости, Фриц по-русски поплыл саженками. И в воронку нырял, в ту самую, что из воды черным глазом уставилась в небо.
Немногие из заводской округи кидали себя в эту бездну холодную. Не струсил и Фриц! Он даже, к Валеркиной радости, в кулаке достал песку со дна воронки. Здорово как! Только жаль, что никто из ребят не видит геройства его.
Накупавшись, в блаженном ознобе, они улеглись на песке.
— Фриц, а вот на тебя пикировщики бомбы бросали прицельно или так… с высоты прямо сыпали?
Фриц понимающе кивает головой, садится и на тыльную сторону ладони набирает камешков. И ладонь в самолет превращается: отставленный палец большой и мизинец отставленный изображают крылья самолета.
И вот самолет-ладонь с камешками-бомбами летит:
— У, у, у… Иду, иду, иду, — гудит самолет и медленно летит, приближаясь к Валерику. Сдерживая смех, тот крепится в ожидании чего-то веселого впереди.
— Кляйне швайне. Ви хайст дас аух русиш? — спрашивает Фриц.
— Кляйне швайне? Как это называется по-русски? Поросенок.
Фриц кивает головой, и самолет продолжает лететь:
— Иду, иду, иду, поросенок несу!..
— Поросят несу, несу… Их же много! — поправляет Валерик.
— Поросят несу, несу, несу! — продолжает лететь самолет. — Дас ист зенитка! — кивает Фриц на указательный палец другой руки, направленный на самолет с земли, ставший стволом зенитки:
— Кому? Кому? Кому? — дергается палец Фрица, изображая откат ствола зенитного орудия при выстреле. — Кому? Кому? Кому?
В это время самолет делает крен, и с характерным воем сирены, камешки-бомбы на зенитку падают:
— Вам! Вам! Вам!
И довольные, оба валятся на песок.
Отсмеявшись, некоторое время молчат.
— А самолет сбили? — еле слышно спрашивает Валерик.
— Йа, йа… Капут. Алес капут. Самолет капут. Зенитка капут, — вытягиваясь на горячем песке, блаженно жмурится Фриц, не придавая значения словам своим.
— Фриц, а самолет был наш?
— Йа, йа… Наш, — машинально отвечает Фриц и закрывает глаза.
— Это твой «наш», а наш — это наш! — говорит Валерик с горечью.
— Йа, йа, — соглашается Фриц. — Наш — это наш…
— А зенитка была твоя?
— Твоя, твоя… — шепчет Фриц и засыпает.
Валерик какое-то время смотрит на раскинутого Фрица на песке, худого и мускулистого, и говорит еле слышно, только себе:
— А в самолете был папка мой… А ты из зенитки его…
Валерик вздыхает потерянно, собирает одежду свою и уходит.
Фриц открывает глаза и в небесную высь глядит немигающе-пристально. И чувствует он, как повязаны прошлым душа и мысли, и тяжко стянуты путы эти, до горючих шрамов на совести и теле.
Толян сидел на мостках и, свесив ноги в воду, с настырным терпением глядел на неподвижный поплавок. Толстый конец удилища был защемлен между досками настила.
— Ну, как? — подошел на цыпочках Валерик.
— Не какавши… — пробурчал Толян, подавленный отсутствием клева. — А какие подходили карасищи! И рты уже открывали, чтобы червяка сожрать!..
— И что?
— Дак они ж не дураки! Как увидели, что червяк на нитке, плюнули и к мосту ушли! А у моста мужики вот такенных таскают! По лопате! А все потому, что леска у них невидимая или конский волос…
— Ну и давай у Монголки надергаем!
— Я уже дергал, — вяло признался Толян. — Дак он же черный. А черный волос заметен в воде. Надо белый искать. А белых коней нету в городе, дядя Ваня сказал.
— А мы к Бергеру сходим давай, в ветлечебницу. Он найдет, вот увидишь.
Отто Бергер сидел на ступеньках крыльца ветеринарной лечебницы, и на каждой коленке его верхом сидело по малышу. Бергер напевал детям немецкую песенку о розе, и коленки его, вместе с сидящими на них малышами, раскачивались мерно, в такт неторопливого мотива:
— Розляин, розляин, розляин рот. Розляин ауф ден хайден!
И пожилой этот немец, и дети вовсю улыбались друг другу.
Увидев подходивших ребят, Бергер, придерживая детей, объявил:
— Дойче автобан цу энде! Конец! Нима Дойче дорога! Пошел русиш дорога! Колдобина! Колдобина! Колдо-выдол-бина! Ямка, ямка, бух! Канава…
Коленки Бергера стали так подбрасывать пассажиров на предполагаемых ухабах, насколько для действий таких у него хватало сил. Дети смеялись до визгу. Смеялись и те, кто еще не ехал по русской дороге, а только дожидался своей очереди.
— Ох, русиш дорога! О, майн Готт! Дядя Тото «хотеет» подышать, — извинительно улыбаясь детям, Бергер ссаживает их с колен.
— Гутен так, Отто, — здоровается Валерик. — Как дела?
— Здоров, здоров, братишка, — вздыхает Бергер, вставая. — А дела наши швах, — махнул он рукой в сторону свободной коновязи. — Пусто. Работы нету…