Все чаще встречались вырванные из тетрадей листки, исписанные разными почерками и приклеенные к телеграфным столбам, к дощечкам немецких дорожных знаков. Они призывали не подчиняться приказам, не выходить в поле, бойкотировать фашистские ссыпные пункты. И все они оканчивались одной фразой: «Смерть гитлеровским захватчикам!», звучавшей как заключительный аккорд сурового военного гимна.
Эти скромные, наспех исписанные тетрадные листки, так же как гуденье ночных бомбардировщиков, летавших на бомбежку далеких вражеских тылов, подбадривали путниц в тяжелую минуту.
— Вы знаете, Матрена Никитична, когда я вижу вот эти листовки, мне хочется совершить что-нибудь особенное, героическое! Я не знаю что: взорвать их поезд, убить какого-нибудь самого большого фашистского мерзавца, сжечь их склад, — все равно, но только что-нибудь такое, чтобы узнали там, дома, — мечтала Муся. — Пусть умру, пусть, но пусть потом все говорят: «Вот так Муська Волкова, а? Слыхали? Ведь простая девчонка была, училась с нами, обожала танцульки, песни пела… и вот… кто бы мог подумать!»
— Чудачка! Да разве мы с тобой малое дело делаем?
— Сравнили! Разве это настоящее? Это все равно что окопы копать… Тоже нужно, конечно, а какая радость — роешься в земле и роешься, как крот. А мне хочется сделать что-нибудь особенное, такое, чтобы от того Родине большая польза была, чтобы самому Сталину доложили и он сказал: «Правильно поступила товарищ Волкова, передайте ей от имени народа спасибо…» Вы его видели? Какой он?
Матрена Никитична прижала девушку к себе… Как странно было теперь, здесь, на оккупированной земле, среди неубранных полей, разбитых деревень, на дорогах, загроможденных скелетами сожженных машин и распухшими тушами животных, вспоминать незабываемые дни, проведенные в кремлевском зале. Сразу как-то вся помолодев, Рубцова начала взволнованно говорить о том, что видела и что слышала она на совещании животноводов. К этой теме они потом возвращались не однажды. Каждый раз Матрена Никитична отыскивала в памяти новые интересные подробности, и Муся не уставала ее слушать. Но женщина часто прерывала рассказ на полуслове:
— Нет, ты подумай, Маша, они хотят нас покорить, а?… Надеть на нас хомут после такой жизни… Глупцы несусветные! Разве солнце погасишь?
Иногда с утра на Матрену Никитичну находило задумчивое настроение. Лицо ее становилось неподвижным, замкнутым, в глазах появлялись тоска и тревога. Муся знала, что в эти минуты спутница думает о муже, о детях, и старалась приотстать, чтобы не мешать ей.
— Я со своим десять лет прожила, — неожиданно проговорила Матрена Никитична как-то в одну из таких минут. — Всяко бывало — и пошумишь и поссоришься. Я ведь дома-то, грешная, покомандовать люблю… Раз, когда он на курсы в район меня не пускал из-за того, что я Зойкой тяжелая была, так я даже уходить от него собралась, честное слово! Подумаешь, начальник какой сыскался! А вот сейчас кажется: лучше нашего и жить нельзя… Нет, верно… Где-то он, мой Яшенька?… Сыро вот по ночам становится, а у него после финской ревматизм. Кто ему малину сварит, как суставы опухнут!.. А у тебя, девонька, так-таки никого на сердце и нет?
Муся сконфузилась, горячий румянец проступил даже сквозь густой загар щек:
— Ну вот еще! Конечно, нет… и не будет! Подумаешь, добро — мальчишки! В семилетке в меня не только из нашего класса, но и из параллельного «Б» все влюблялись, а я на них — тьфу, очень они мне нужны!
Лицо женщины подобрело, в нем появилось выражение материнской ласки:
— Так-таки тебе никто сердечко и не занозил?
Муся честно припоминала всех своих былых поклонников: и долговязого Арсю — монтера городской электростанции, обещавшего ей сконструировать какой-то необыкновенный радиоприемник, и младшего лейтенанта-пограничника Федю, певуна и гитариста, вдохновенно рассказывавшего ей на свиданиях о романтике пограничной службы, и взбалмошного Борьку, студента педагогического института, математика, всегда все везде забывавшего, путавшего места свиданий… Все они, меняя голоса, неутомимо звонили ей в банк по телефону, то вместе, то все порознь ходили с ней в горсад и преподносили ей в дни открытых концертов в музыкальной школе весной букеты сирени и жасмина, а осенью — астры и георгины, уворованные в садиках у соседей… Верно, хорошие были ребята и даже немножечко нравились, но «занозить» ей сердце — боже сохрани! И поцеловать себя она никому из них ни разу не позволила.
— Я, Матрена Никитична, наверное, никогда замуж и не пойду… Нет, верно, верно… Чего вы улыбаетесь?… Зачем? Очень надо!.. Ну, а если уж когда-нибудь и встанет этот вопрос, — во-первых, это будет после войны, во-вторых, когда я стану знаменитой… ну, не совсем знаменитей, а хотя бы известной певицей, а в-третьих, он должен быть не каким-нибудь там мальчишкой, а во всех отношениях выдающейся личностью, умен, красив собой… Понимаете, Матрена Никитична? Ну тогда, может быть, еще подумаю. Может быть…
— Эх, Машенька, не на лице красоту ищи! Мой Яша с лица не очень, а мне он лучше всех. Верно, верно… Знала бы ты, как я о нем стосковалась! Вот случится горе какое или устану так, что все из рук валится, глаза закрываются, ноги не идут, а начну о нем думать — откуда только силы берутся! Точно живой воды испила…
Так, беседуя о своем, заветном, воскрешая в разговорах милое прошлое, вспоминая дорогие теперь мелочи довоенной жизни, шли по захваченной земле на восток женщина и девушка. А вдали над большаками все время маячили столбы пыли: там день и ночь непрерывным потоком двигались на восток вражеские машины, машинищи, тракторы и тягачи, утюгообразные броневики, большие и малые танки, самоходные орудия — вся эта бесчисленная техника, изготовленная гитлеровцами на заводах завоеванной Европы и нареченная человеческими именами и звериными кличками.
В дни гигантской битвы, напряжение которой, как было очевидно, росло с каждым днем, оккупантам было не до двух бедно одетых женщин с котомками, что плелись по малоезжим дорогам то в одной, то в другой толпе лишенных крова людей, согнанных с родных мест. Только однажды остановил их на перекрестке немецкий патруль. Но солдаты, презрительно осмотрев их рубища, нащупав в мешках всего лишь немолотую рожь, погнали их прочь.
Обмотанные черными платками, с вымазанными пеплом лицами и руками, путницы походили на истощенных скитаниями старух. Они научились на людях ходить сгорбившись, опираясь на палку. Понемногу они так вошли в роль, что и между собой уже говорили нараспев. И ни попутчикам, ни хозяевам ночлегов не приходило в голову, что одна из этих двух согбенных, насквозь пропыленных беженок, как бы являвших собой живое олицетворение бед оккупации, на самом деле и есть та знатная колхозница, портрет которой и по сей день украшал иные избы, а другая — молоденькая девушка, почти подросток.
Однажды в сумерки Муся заметила на горизонте странный багровый отсвет, окрашивавший облака в тревожный, малиновый цвет.
Матрена Никитична предположила, что это поднимается за лесом луна, предвещая на завтра ветреную погоду. Но луна вскоре взошла, а горизонт не померк. Наоборот, отсветы становились все ярче, они как бы расползались и вскоре уже охватили на востоке все небо.