Солнце чуть поднялось над лесом, скользнуло длинными лучами по облакам, раскрасило купола церкви, погнало утренний туман во мрак сырых заречных чащоб. Проснулось Синеречье для трудов и забот.
И вдруг мирные утренние звуки села накрыл, как тяжелой шапкой, густой, далекий и тревожный набатный гул.
За рекой, над хмурым бором, расползался, потянулся к алым облакам обильный дым большого пожарища.
– Татары! Татары идут! – взвился над селом отчаянный женский крик.
Бросив дела, кинулся сельский люд к церкви; обогнув ее высокую кольчатую ограду, столпился на крутом травянистом откосе, сбегавшем к песчаному берегу Плесны.
– Спас-Темни горят, не иначе, – проговорил кто-то обреченно.
– Оне, братцы, оне, – пробасил, отзываясь, кузнец в блестящем кожаном фартуке и с ремешком на черных, подпаленных местами кудрях. – Сейчас здеся мамайцы будут. – Подкинул в руке тяжкий молот. – Оружайтесь, братцы!
Мужики, парни, отроки бросились за ним в кузню, выхватывали друг у друга мечи, копья, рогатины.
Оставшиеся на откосе видели, как от кромки леса отделились и заспешили к реке свои ратники. Впереди на неровно ступающем коне, сильно кренясь в седле, с рукой, подвязанной к шее, сидел жестоко битый всадник; двое ковыляли по бокам, держась за стремена. Сзади подтягивались пешие мечники – пять ли, шесть ли воинов – все, что осталось от малого дозора в Заречной стороне.
Ратники – посеченные саблями, колотые стрелами, в кровавой пыли – тяжело поднялись на откос.
Верхового сняли с коня, уложили на траву.
– Татары грянули, – тяжело выговорил воевода обступившему люду. – Большим числом… В Темнях мужиков до одного порубили… Иных в избах вживе пожгли… Баб с детишками в полон увели… скот погнали… Скоро здесь будут…
– В церкву, в церкву собирайтесь, православные! – крикнул батюшка – огромный, гривастый, со сверкающим каменьями крестом на цепи тяжелого золота. – Обережет храм Божий от супостата мирных христиан.
– Идут! – завопил мальчишеский голос. – Скачут! Вона – из леса вылились!
По селу засновали, забегали, ровно наседки при клекоте ястреба. Кто в дом, кто из дому. Кто хватает и тут же бросает. Кто свое же брошенное вдруг, вернувшись, подбирает, тащит за собой или на себе…
Бежали к церкви простоволосые женщины. Мчались, прискакивая, босоногие ребятишки. Поспешали, как могли, седые деды.
Крик, плач, вой, ругань. И над всем этим тяжко загудел набатом уже свой колокол со своей звонницы: то раскачивал пудовый язык сельский охотник Завид, оповещая округу о черной беде.
Втянулся мирный люд в церковную ограду. Батюшка запахнул решетчатые, дубового бруса ворота. А по ту их сторону сгрудились те, кто стоять будет насмерть, до погибели, чтобы в живых остался старый, слабый да малой.
А татары – вот они! Взмелись над бугром конские морды – косматые, взмыленные, храпящие.
– Раздайся, мужики! – обозленным медведем взревел кузнец. – Не зацепить бы друга-ратника!
И закипела лютая, мигом одним, кровавая сеча. Много в ней татар полегло. А наши все до единого. Один кузнец не пал – так и остался стоять прибитый к тыну тонким копьем через сердце. Только голову кудлатую на грудь уронил. А молот любимый из рук не выпустил.
Спешились татары, загомонили, стали ломиться в ворота – не ладится. Огляделись, приметили у ближайшей худой избы заботливо сложенные бревна на новый сруб. Выкатили одно – толстое, тяжелое. Схватили в двадцать рук в охапку, стали дружно раскачивать – ухнули первым ударом. Дрогнули ворота – выстояли. Пошли долбить с ладным вскриком удар за ударом.
Треснула одна стяжка. За ней другая. Хрустнуло под ударом перекрестье брусьев – пробило бревно дыру с бочонок. И тут же в этой дыре появилось узкоглазое лицо с кисточками усов по краям ощеренного белыми зубами рта.
На все это терпеливо смотрел со звонницы Завид – в левой руке лук, в правой стрела на тетиве.И лишь сунулась в дыру оскаленная морда, растянул Завид тетиву до самого уха.
Взвыли мамайцы, снова застучали бревном в ворота: не выдержала одна створка. Верхняя петля сорвалась, скособочилась решетка и пошла внутрь под напором татарской силы.
Ворвались во двор – сперва спешенные, за ними – верховые. Укрываясь щитами, разбежались. Одни бросились к дверям храма, другие натянули тетиву. Хищно свистнули в воздухе злые тростниковые стрелы, стайкой стремительных стрижей метнулись в самый верх звонницы. Пошатнулся Завид, рухнул на землю. Приподнял разбитую голову, глянул, как ломятся мамайцы в церковь, прошептал: «Искать вам, проклятые, – не найти», – и успокоенно затих.
Выбив дверь, с воем, визгом вбежали татары в храм. Рассыпались по сторонам – ан нет тут никого. Стоит только у аналоя батюшка поп и держит над головой, грозя, золотой крест с каменьями:
– Стой, нехристь поганая! Вон из храма святого!
Подбежали к нему сразу двое. Один стал крест из руки рвать, другой батюшку саблей тыкать.
Батюшка тоже не оплошал: левой рукой подняв тяжеленный кованый напольный светильник, ахнул в затылок одного – чуть голову из плеч ему не выдернул, а другому в лоб угодил – тоже славно получилось. И сам пал следом.
И тихо стало во храме.
Ни всхлипа женского, ни вздоха старческого, ни плача ребячьего.
Куда народ исчез? – и спросить некого.
Ушла главная добыча, ради чего в храм пробивались всею силою.
Опомнились – опять разбежались: было что взять. Ризы, красиво шитые, золото-серебро да камни дорогие.
А людей так и не нашли. Укрыл их от лютой беды храм Божий. «Искать вам, проклятые, – не найти».
И крест золотой, дивной работы, в жадной сумятице позабыли, телом его своим порубленным укрыл батюшка.
А за поругание храма ответ еще впереди…
Cинереченская сторона – особая. Леса здесь славные, дремучие, полные зверя, птицы и ягоды. Луга заливные, раздольные. Холмы зеленые. Небо синее. А в нем – облака белые, легкие, насквозь светятся.
И реки хороши. Немного их, правда, всего-то две. Но так они задумчиво бродят средь лесов, лугов и болот, так неторопливо ищут друг друга, пока не сольются, что кажется, их не две, а великое множество. Потому и звался этот край Синеречьем.