У меня были частые командировки по губернии. Я забывался в них отдавая себя работе. Но как только возвращался домой снова думал о сыне и об Анне. О том что я с ними сделал, на что обрек. Раз както хотел взломать полы, достать шкатулку и медальон и продать к чертовой матери. А деньги перечислить опять же детскому дому. Тогда Алешка сильно приболел скарлатиной. Боялся что не выживет. Носил даже таблетки туда какието редкие в ту пору. Но все обошлось и искупления греха опять не случилось. Опять сдрейфил как последний подонок. Вдруг меня с этим схватят. Кругом ведь одни доносчики и шпионы. А меня так сразу утопят. Сдадут со всеми потрохами.
Вот и сейчас пишу, а сам боюсь. Я всю жизнь боюсь. И дел своих и за шкуру свою. А вот теперь еще и за душу, хоть и неверующий в бога. А чтото там всетаки свербит. Стало быть есть она эта душа».
Михаил, дочитав очередной абзац, почувствовал, что его глаза слипаются. И, хоть видя, что до конца осталось совсем немного, уже не в силах бороться со сном, уронил дневник на грудь и тут же отключился. И привиделись ему горы иссохших трупов, людей, погибших от истощения, которые видел когда-то на черно-белых фотографиях, отражающих историю нашей многострадальной страны. А над этими телами кружил, как черный ворон, человек с серебряным медальоном на шелковой розовой ленточке. Медальон раскачивался на его груди, свисая вниз и почти касаясь голых и оборванных мертвецов. А потом вдруг один из них встает, оказавшись живым, протягивает вверх руку и срывает его. «Летун» не обижается, а как-то радостно вскрикивает и бросает восставшему еще и серую книжицу. Тот ловит ее и начинает спускаться вниз по трупам, как по лестнице. А человек-ворон снова издает какой-то победный вопль и взмывает в облака.
Михаил вздрогнул от этого резкого звука и вернулся в реальность. За темным окном голосила охранная сигнализация чьей-то машины. Отложил в сторону дневник, спустил босые ноги на пол, нащупал сланцы и, окончательно проснувшись, включил бра, что висел в изголовье дивана. Глянул на часы и присвистнул.
Время уже перевалило за девять вечера. Что-то он переборщил со сном. Чем теперь ночью заниматься? Разве что этот дневник дочитывать. Хотел ведь недолго, часиков до трех. Наметил потом важное дело. И тут на тебе. Да еще и сон какой-то сумасшедший.
Нехотя зашаркал на кухню, плеснул в лицо воды над ржавой раковиной, открыл холодильник. А чего туда глазеть? Пусто еще после завтрака стало.
Проверив наличие денег, решил сходить в круглосуточный гастроном прикупить каких-нибудь полуфабрикатов и сигарет. Остаток пойдет на автобусы. И, вообще, надо снова выдвигаться на товарку. Вот только не завтра. Завтра надо покончить с этим бункером, а то того гляди его обнаружит тот же грузчик Степан или Наденька, если заказ на гвозди-сотки поступит. Начал одеваться и тут же споткнулся о свою спортивную сумку, так и брошенную в коридоре. Черт, забыл ведь отдать Светлане баллон ее товарища-водолаза. Нет, а как бы она его потащила? Что-то совсем голова не варит. Явно лишнего переспал. Скорее на свежий воздух да потом пожрать, как следует. Что-то во мне этот голодомор Поволжья аппетит зверский вызвал.
Выполнив задуманное на остаток сегодняшнего вечера, Родин снова плюхнулся на диван и открыл серый блокнот. Будучи теперь бодрым и сытым, он горел энтузиазмом дочитать его до конца, а уж потом пофилософствовать на эту тему, которая уже стала преследовать его и во сне. Но уже было ясно, что автор дневника не был бандитом. Скорее всего, это человек военный с большими на ту пору полномочиями. И стиль написания больше похож на отчет или рапорт. Но вот с нервами у него явный непорядок. Где-то почерк совсем неразборчив, особенно когда начинает рассуждать об Анне и сыне. А вот когда выдает факты и события, его текст читается гораздо легче. И ошибок почти не делает, не считая знаков препинания. С ними у автора сплошная беда. Судя по этому, можно предположить, что он учился лишь военному делу, и то на практике, а не где-нибудь в вузе. И в том нет ничего удивительного. В те времена к власти допускались в основном люди из голытьбы, некоторые вообще были неграмотными и все осваивали ее уже на местах работы в частном порядке или в так называемых ликбезах. Только вот удивительно, если при прочтении почти двух третей этой писанины испытываешь к нему практически лишь неприязнь, то теперь его становится даже немного жалко. Но автор явно не стремился вызвать к себе сочувствие. Он не хотел оправдаться, не хотел кому-то понравиться. Тем более это понятно, раз так все упрятал. У него было одно желание – покаяться перед самим собой. Наверняка не имел ни надежных друзей, ни близких, которым можно доверить свои печали и тайны. «А вообще-то он прав, – думал про себя Михаил, найдя строку, на которой остановился, – не надо никому ничего рассказывать, если не хочешь, чтобы об этом узнали и те, кому нежелательно быть в курсе твоих дел. Нет сил молчать, записывай и уничтожай. Эффект тот же, но гораздо надежнее. Самому, что ли, попробовать? Да только времени все не хватает. Так, ладно».
«…эта душа. В 26 г. Мне предложили новую квартиру. Появилась возможн. переселит. в отдельную. Но я сразу отказался. Ведь для этого надо было вскрыть полы и достать вещи Анны. Потом перепрятывать. А это мне казалось всеравно что вытащить покойника из могилы. И расстатся с ними не хотел. Они стали моей совестью. Да и привык тут уже. И к соседям привык. И меня снова посчитали героем, что отдал очередь больше в том нуждающ. многодетному сослуживцу».
– Ну вот, «сослуживцу», значит, я не ошибся, посчитав автора военным, – заерзал на диване Михаил и с еще большим интересом стал дочитывать: «И от этого снова я был противен себе еще сильнее. Бывали моменты что хотел пустить пулю в лоб. Вот только дальнейшая судьба Алексея сдерживала от эт. шага. Мало ли что. А вдруг нужен стану в крайней степени.
После детдома он пошел учится в ремесленное. Причем на столяра. Похоже в нем заговорил мой покойный отец. Он был и столяром и плотником и краснодеревщиком. Теперь я уже был спокоен за сына. Внешность барчука, а профессия наша. Теперь ему тоже дали комнату как когдато и мне. Я знал его адрес. Улица тулупная 17 ком. № 8. Когда ему исполнилось двадцать лет он женился. Его женой стала такая же детдомовка. он видать там еще в нее влюбился. Но ничего. Симпатичная. Но не чета Анне. Она была на год его старше и работала на этой же мебельной фабрике учетчицей. И в этом же 39 году у них родился сын. Назвали они его Пашкой. Теперь у меня еще и внук появился которой обо мне ничего не знал. Да и о бабке Анне тоже. И сам Алешка конечно ничего не знал о своих родственниках ни с той ни с другой стороны. Потому что такие биографии тогда детям не выдавали. Странно мне всегда было, что ему фамилию свою оставили. Вот теперь еще один Сутулов появился. Павел Алексеевич Сутулов…»
Михаил отложил дневник на тумбочку и, тяжело вздохнув, пошел курить в кухню. Глядя в ночь за окном, стал думать о себе. «И чего я вдруг стал критиковать этого горемыку? Он хоть боялся чего-то, хоть отслеживал жизнь своего отпрыска, которого, как и моего, звали Алексеем. А вот я что творил? На четыре года в осадок выпал. В штопор вошел. И вообще ничего не знал о своих детях. Вот и у самого чуть внуки не случились. А ведь это не за горами. Ну, ничего, есть, надеюсь, еще время, чтоб исправить свои ошибки. Жить нужно так, чтобы было не стыдно умереть. А может, стоит найти этого Павла Сутулова. Возможно, он еще жив и живет в этом городе. Или его потомки. В принципе, стоит попробовать. Вон и адрес кое-какой имеется. Есть от чего оттолкнуться. Если найду кого из них, то дневник им отдам. Он никакой ценности для государства не представляет, а для них – целая жизнь. Хоть узнают, что в них течет не только рабоче-крестьянская кровь, но и дворянская. Это сейчас модно в отличие от тех времен».