Кузнецов слушал и немецкие сводки. В первые же дни всем владельцам радиоприемников (тогда они регистрировались в обязательном порядке, словно оружие) было предложено сдать их на специальные склады – на хранение, впредь до особого распоряжения. Николаю, однако, руководство оставило его „Хорнифон“. Но и немецкие сообщения не давали правдивой информации: если им верить, то Красной армии давно уже не существовало. Оставалось лишь гадать, кто же в таком случае оказывает столь ожесточенное сопротивление не знавшему ранее преград вермахту?..
Гражданин Рудольф Вильгельмович Шмидт на самом деле нигде не работал, так называемому бронированию от мобилизации в Красную армию не подлежал. Между тем по всему городу денно и нощно ходили группами по трое вооруженные комендантские патрули, они имели право проверять документы не только у подозрительных лиц, но вообще у всех мужчин призывного возраста. Если у них не оказывалось в военном билете отметки о бронировании (таковые ставились незаменимым специалистам и высококвалифицированным рабочим оборонных заводов), задержанных незамедлительно препровождали в ближайший призывной участок. Гражданин Шмидт, как этнический немец, вообще мог быть подвергнут депортации далеко на Восток.
Контрразведке пришлось предпринять необходимые меры, чтобы обезопасить Кузнецова от подобных неприятностей, да и пайком обеспечить.
Разумеется, Кузнецов много думал о своем месте в войне. Он не проходил, так случилось, действительную службу, не был командиром запаса и прекрасно понимал, что в качестве рядового необученного красноармейца он в свои тридцать лет особой ценности не представляет. Да и не отпустит его ни в армию, ни в народное ополчение (оно уже формировалось в Москве) руководство управления. Все же он сделал попытку попасть в воздушно-десантные войска. Даже успел написать некоторым близким, что в составе таковых вот-вот отправится на фронт. Прыгать с парашютом, и много, Кузнецову в скором времени довелось, но десантником он не стал, а во вражеский тыл опустился с парашютом лишь единожды, да и то год спустя.
Руководители Кузнецова дальновидно рассудили, что человека с таким знанием немецкого языка и Германии, с опытом контрразведывательной и разведывательной работы использовать в обычном парашютно-десантном подразделении просто нецелесообразно.
В определенном смысле Кузнецов был действительно уникум. К этому времени кроме усредненного чистого „хох-дойч“ он владел семью диалектами немецкого языка, умел говорить по-русски с немецким акцентом.
Кузнецов не знал, что в первые же дни после 22 июня его фамилия была внесена в некий список, в котором значилось совсем немного фамилий. Из этого списка людей на фронт не отправляли. Их забрасывали или, по терминологии разведчиков, „запускали“ за линию фронта. И не в составе подразделений, а поодиночке, иногда маленькими группами. В этом списке ему был присвоен позднее еще один псевдоним – „Пух“.
Личные достоинства этих людей, их знания, способности, опыт, даже внешность позволяли использовать их в условиях сложных и специфических. Танкисты, летчики, артиллеристы тоже нужны были Родине. Но научить человека водить танк, управлять самолетом, стрелять из пушки все-таки легче, чем сделать его своим солдатом в стане врагов…»
Но вернемся к Зое Федоровой.
В первые же дни войны ее срочно вызвали в город на Неве, на «Ленфильм», где режиссер Виктор Эйсымонт (ее недавний сосед по дому на Малой Посадской) и оператор Владимир Рапопорт (ее бывший супруг), снявший с Эйсымонтом уже три картины подряд, запустили в производство один из первых фронтовых фильмов, который так и назывался – «Подруги, на фронт!». Это было короткометражное продолжение фильма «Фронтовые подруги» тех же авторов и с теми же героями (как мы помним, речь в нем шла о советско-финской войне). Только теперь на авансцену сюжета выходила не героиня Зои Федоровой (Наташа Матвеева), а другая подруга – Леля Федорина по прозвищу Чижик в исполнении Ольги Федориной. Именно ее героиня призывала ленинградских женщин отправиться на фронт в качестве сестер милосердия. В ролях остальных подруг снялись: Тамара Алешина (Зина), Манефа Соболевская (Тамара), Екатерина Мелентьева-Боярская (Шура).
Съемки фильма длились в течение нескольких дней, после чего уже 14 июля он вышел на большой экран. Таких ударных темпов кинопроизводства и кинопроката еще не наблюдалось. Впрочем, и время тогда наступило иное – военное, когда надо было действовать на опережение.
На момент премьеры фильма Зоя была уже в Москве, которая уже ощущала дыхание войны. Достаточно сказать, что первый налет немецкой авиации на столицу произошел 22 июля. О том, как выглядел город в те дни, рассказывает английский журналист Александр Верт (чуть позже он станет приятелем Зои, о чем я обязательно расскажу):
«Условия в Москве становились более трудными. Если в начале июля еще ни в чем не ощущалось сколько-нибудь значительного недостатка и особенно много было продуктов питания и папирос (продавались даже красивые коробки шоколадных конфет с надписью „Изготовлено в Риге, Латвийская ССР“, теперь уже находившейся в руках у немцев), то все же люди все время понемногу запасались товарами, и к 15 июля нехватка продовольствия стала очень заметной. Горы папирос, продававшихся почти на каждом углу, быстро исчезли. 18 июля было введено строгое нормирование продуктов; население разделили на три категории. Правда, продолжали торговать колхозные рынки, но цены быстро росли. В магазинах еще продавались кое-какие потребительские товары; в конце августа я даже умудрился купить себе пальто из меха белой сибирской лайки в магазине в Столешниковом переулке, где по-прежнему был довольно широкий выбор оленьих полушубков и т. п. Я заплатил за свою „собачью доху“ 335 рублей, что было дешево. Но другие магазины, как я обнаружил, быстро распродавали свои запасы обуви, галош и валенок.
Однако рестораны работали, как и прежде, и в таких больших гостиницах, как „Метрополь“ и „Москва“, а также в ресторанах вроде знаменитого „Арагви“ на улице Горького еще подавали хорошие блюда. Переполнен был и коктейль-холл на улице Горького. Работали кинотеатры и 14 театров. Многие из них ставили патриотические пьесы и спектакли на злободневные темы. Большой театр был закрыт, но его филиал на Пушкинской улице действовал, и молодежь, как обычно, толпилась у входа, спрашивая лишние билеты, а в зрительном зале устраивала бурные овации при каждом выступлении Лемешева и Козловского. В Малом театре шла пьеса Корнейчука „В степях Украины“, и зрители встречали громом аплодисментов слова одного из действующих лиц:
„Возмутительнее всего это, когда вам не дают достроить крышу вашего дома. Нам бы еще лет пять! Но если начнется война, мы будем драться с такой яростью и ожесточением, каких еще свет не видывал!“
В кино всякий раз, когда в журналах появлялся Сталин, люди начинали громко аплодировать, что они вряд ли стали бы делать в темноте, если бы действительно не испытывали таких чувств. Авторитет Сталина не вызывал никаких сомнений, особенно после его речи по радио 3 июля. Все верили, что он знает, что делает. Но при всем том люди чувствовали, что дела идут очень скверно, а многих чрезвычайно удивляло, что СССР вообще подвергся вторжению.