Я вылезла из кустов изгороди, все еще держа крест в руке. Если я пойду позади них, меня никто не увидит. Мои раны все еще кровоточили. Если бы кто-то меня встретил, то с ужасом принял бы за кровожадную дикарку, крадущуюся с места недавно совершенного убийства. Стараясь держаться поближе к изгороди, то и дело хватаясь за выступающие ветки, я тихонечко побрела назад к монастырю.
И тут в мыслях моих проросло семя… глупости – и распустилось зловещим цветком с черными лепестками. Я решила вернуться. Чтобы собрать вещи и уйти. Убежать.
О чем я думала? И думала ли вообще?
Насколько мне помнится, я решила поступить так: дождаться, пока девицы уйдут в церковь или еще куда-то, и в это время незаметно пробраться в спальню, собрать вещи и уже тогда каким-нибудь образом совершить побег. В моем сундучке хранились деньги, которые Мария-Эдита платила за то, что я тайком обучала ее грамоте. Конечно, я отказывалась их брать, но та настояла. Я даже не ведала, сколько их у меня, потому что я их и брать-то стеснялась, боялась, что увидят, вот и совала спешно в сундучок, чтобы поскорее забыть о них. К тому же я совершенно не знала цены деньгам, даже не могла догадаться, сколько они стоят. Много их у меня или нет? Я не имела понятия. Мне пришло в голову, что, взяв деньги и те немногие пожитки, которые у меня имелись, я могу пройти к перекрестку дорог на другой конец деревни, где через день останавливается почтовый дилижанс, следующий на юг. (Здешние жители называют его hirondelle. [14] ) Куда я поеду – может, к матери Марии? Можно ли утверждать, что я строила планы, обдумывала их? Нет, это было бы не совсем точно. Я просто брела полем, и всякие мысли приходили мне в голову. Я шла, опасаясь оставаться долее без движения, ибо это могло дать новый толчок моим страхам, и они поднялись бы, сильные, как приливы в Бретани, и захлестнули бы меня.
От последних кустов живой изгороди я перебежала к двери, ведущей на кухню, и заглянула в нее. К счастью, там никого не оказалось, кроме сестры Бригитты, стоявшей ко мне спиной. Я быстренько прокралась в прежнюю свою каморку, где стояли прислоненными к стене обструганные мною сосновые доски для полок и на полу посреди мусора были разбросаны плотницкие инструменты. Койка моя была разобрана, тонкий матрасик скатан. Я решила здесь спрятаться и переждать: никакого четкого плана у меня не имелось.
Вскоре я услышала звук открываемой двери, от которого у меня екнуло сердце, а затем узнала голос Марии-Эдиты.
– Bonjour [15] , – сказала она сестре Бригитте, лицо которой, по-видимому, выражало крайнюю степень обеспокоенности, потому что вошедшая тут же заметила: – Mais, в чем дело, та soeur? [16] Что наши гусыни, все еще хлопают крылышками? – Она всегда так называла монастырских воспитанниц. – И все из-за той вчерашней невинной шутки? C'est fou! [17]
– Ночью шутка обернулась бедой, – возразила сестра Бригитта, и я услышала, как обе собеседницы садятся на привычные места за столом, держа в руках, я в этом не сомневалась, любимые свои голубую и белую чашки, наполненные горячим кофе. – И я боюсь за нашу девочку.
– Геркулину? О нет! Что случилось? Расскажи!
Тут я чуть не выскочила из кладовки, чтобы броситься в объятия друзей, умоляя о помощи, ведь они бы, конечно, ее мне оказали, но в этот момент раздался сдавленный голос сестры-экономки, так что я сочла за благо отступить подальше, в самый темный угол кладовки.
– Ну а что это?.. – спросила монахиня, видимо на что-то указывая.
– А вы не можете узнать устриц, когда их видите? – ответила та вопросом на вопрос.
– Узнать-то я узнаю, – проворчала экономка, не усматривая, однако, в словах работницы ничего обидного, – но почем вы хотите продать бушель этих вот устриц? Чьи, хочу я спросить, денежки…
– Ты не помнишь добра, – перебила ее Бригитта. – Брат Марии-Эдиты присматривает за устричными промыслами в Канкале, мы уже не один месяц пользуемся его щедротами.
В ответ экономка лишь фыркнула. Повисло молчание, и сестра Маргарита ушла, что позволило Бригитте продолжить прерванный появлением экономки разговор.
– Не знаю уж, насколько можно назвать новую шутку невинной. Скорее это глупость, кощунство. Кто-то, хотя, мне кажется, тут и спрашивать не нужно, кто именно, явился в лазарет к бедняжке Елизавете и наградил ту… знаками, очень похожими на стигматы.
– Mais поп! [18] – воскликнула Мария-Эдита. – Не может быть!
– Ну почему не может, – возразила сестра Бригитта. – Такое иногда происходит – во всяком случае, об этом рассказывают отцы церкви, – но очень редко. Едва ли мы имеем с этим дело сейчас. Собственно, я видела эти «знаки» на ее руках и готова утверждать, что они поддельные. Кровь не настоящая, да и ран-то как таковых нет.
– Как, еще одна шутка? О нет!
По-видимому, пожилая монахиня ответила ей кивком.
– Но сестра Клер, – продолжила сестра Бригитта, – своими огненными проповедями распалила всех до истерики и намерена использовать ситуацию в своих целях. То, что началось как шалость, может закончиться неизвестно чем. Ох уж мне эта… Другой такой поискать; и говорю тебе, в ней нет ничего христианского, одно честолюбие.
– Но уж мать-то Мария, разумеется…
– Кровь гуще воды, моя дорогая, кровь гуще воды, – проговорила монахиня сокрушенно. – Она заперлась в своих комнатах со своею племянницей. Боюсь, ее дело проиграно, потому что, похоже, начальница школы привлекла всех на свою сторону. Ох, она была терпеливой, как подколодная змея, а теперь заварила кашу, которую придется расхлебывать всем, кроме нее. А она еще и руки нагреет. Ах, как боюсь я за нашу девочку.
– Не может этого быть! – воскликнула Мария-Эдита. – Где Елизавета? Еще больна? А где Геркулина? – Сестра Бригитта не ответила, и работница продолжала: – Я должна сама увидеть эту… эту ерунду своими глазами. – И она покинула кухню, оставив сестру Бригитту, которая принялась бормотать молитвы, перебирая четки. Затем отворилась ведущая в рефекторий дверь, и сразу послышался шум, который устроили там закусившие удила девицы. Этим утром обет молчания, очевидно, был отменен.
Я не могла более рисковать: что, если б меня обнаружили? Следовало укрыться получше; оставаться и дальше стоять в темном углу кладовки было небезопасно.
А раз так, то я с величайшею осторожностью приподняла связанный из лоскутков коврик, лежавший у самой двери и закрывавший крышку лаза, ведущего вниз, в неглубокий погреб. Там и примостилась я на залепленной слоем грязи последней ступеньке, обставленной с двух сторон покрытыми испариной, затянутыми паутиной глиняными флягами с забродившим сидром и подкисшим вином, о которых давно все забыли; и тут я заметила, что можно тихонечко приподнять крышку лаза, чуть-чуть, как раз настолько, чтобы видеть кусочек нашей кухни.