По пристроенной к этой галерее лестнице я могла бы спуститься к монастырской конюшне и оседлать там какую-нибудь пони – ах, думала я, хоть бы там оказалась лошадка получше гнедого в яблоках битюга, долгие годы служившего верой и правдой сестре-экономке и терпеливо сносившего ее побои, – а затем отправиться на поиски безопасного пристанища. На что надеялась я? Как могла строить планы? Возможно, причиной тому было вино, ведь я совсем не имела к нему привычки, потому что доселе только робко пробовала его на вкус в обществе Перонетты, а теперь выпила много. А может, здесь было нечто другое – то, что называют Провидением, даруемым таинством Веры, – и оно помогло мне слепо идти вперед. Конечно, я верила или, скорей, доверяла. Я доверилась чему-то невидимому; тому, существованию чего у меня не было доказательств. Вернее, их не имелось тогда, ибо еще не пришло время.
Неожиданно я вновь ощутила прежнее чувство, ощутила присутствие. Нечто почудилось мне в проникающих через ставни лучиках света. Мелькнуло и пропало.
Когда я кралась на цыпочках по галерее, страшась, что меня выдадут каблуки на краденых башмаках, я почувствовала – меня что-то направляет. Я ничего не видела и не слышала, но… Все-таки меня куда-то вели, да столь настойчиво, что я с трудом смогла остановиться, чтобы перевести дыхание и оглядеться.
Галерея вела в малую библиотеку, названную так потому, что она действительно размещалась в крошечной комнатке, все стены которой были уставлены стеллажами, на которых теснились полки с документами ордена. Она располагалась над церковью, и обычно туда поднимались по тесной лесенке, ведущей прямо из церкви, причем вход на нее находился у самого алтаря. Я хорошо знала эту почти не используемую галерею. В ней было три больших стрельчатых окна с такими широкими подоконниками, что на них так и хотелось присесть. За окнами, если посмотреть в щелку, открывался вид на монастырский двор, сады и далекое море. Кроме этих выходящих на юг окон, на галерее ничего не было, только глухие стены. Северные же окна давно заложили кирпичами для защиты от ледяных ветров.
Я примостилась на любимом своем подоконнике, самом дальнем от входа в спальню, шагах в тридцати от библиотеки. Я не видела причины, по которой мне следовало идти дальше, – если, конечно, не считать опасности, грозившей мне, коли меня здесь найдут! На самом же деле я скорее всего просто сопротивлялась невидимой силе, а может быть, ждала, когда та вновь проявит себя. А кроме того, я ждала, когда воспитанницы гурьбою пойдут из церкви: они отвлекут внимание, и под таким прикрытием мне легче будет совершить побег. Сидя на подоконнике, я прикрыла глаза и подставила израненное лицо лучам солнца, Малуэнда тыкалась носом мне в шею. Было приятно ощущать на груди ее тяжесть. Рядом стояла бутылка вина; солнечные блики играли на синем стекле, как на морской глади.
Тишина; лишь из церкви доносится отдаленный рокот – гудение собравшихся там воспитанниц. И вдруг меня посетила мысль: не может быть, чтобы служба по случаю праздника Успения длилась так долго. Тут что-то не так. Ведь не могла же я настолько потерять счет времени. Неужели размеренное «тиканье» монастырских «часов» – церковных служб в С*** – прекратилось, не выдержав необычных событий последних двух дней?
Я ожидала, что девицы вот-вот начнут выходить из церкви; затем их шеренга пройдет как раз подо мною, по открытой галерее, вымощенной кирпичом. Затем они столпятся на первом этаже нашего корпуса, где под спальней находятся похожие на пчелиные соты кельи престарелых монахинь – выживших из ума созданий, стоящих на краю смерти, – а также тесные помещения классных комнат. Затем они прошествуют вдоль по затхлому и холодному коридору, в котором нет окон и на стенах которого развешаны едва видимые в полумраке картины в затейливых рамах и по бокам стоят пыльные гипсовые статуи, белизна которых проступает сквозь тьму… А может быть, – ах, знать бы мне точное время – они пересекут наискось внутренний двор и направятся к корпусу Святой Урсулы, в трапезную, что рядом с кухней. Если они туда пойдут, я слезу с подоконника и буду во все глаза следить за ними через щели в рассохшихся ставнях; да, и не забыть бы присесть пониже, а то ставни не доходят до верха окон.
Почему-то я не чувствую никаких признаков давешнего присутствия … Неужели то было всего лишь проявление моего страха?
Малуэнда взглянула мне прямо в лицо. Ее глаза были огромны и оранжевы, точно две осенние луны. Она лениво потянулась и поуютнее устроилась у меня на коленях. Вид у нее был довольный и сытый. Я вновь отхлебнула вина из бутыли; казалось, его только что подняли из глубокого-преглубокого колодца.
Ожидая, когда можно будет совершить побег, – ибо разве не этого ждала я на подоконнике? – я наблюдала за кошкой, свернувшейся калачиком у меня на коленях, и вдруг… Не может быть! Невероятно! Неужто я так долго смотрела на солнце, что у меня зарябило в глазах? Я заморгала, прикрыла глаза, но, когда вновь их открыла, все сомнения исчезли.
Темные щелки кошачьих зрачков, перечертившие поперек оранжевые глаза Малуэнды, вращались. При этом они постепенно меняли форму. Сперва меня поразило само их движение, но затем… Неужели они действительно изменяют свои очертания? Я была не вполне уверена. Но мне казалось, что да… именно так. Однако же на что они становились похожи? Я не смогла определить – во всяком случае, тогда. А ведь очертания их были отчетливы; и они вращались – причем оба зрачка одинаково. Временами они останавливались, но потом вращение возобновлялось, и глаза обретали новый образ, отличный от прежнего.
Я встала, да так резко, что ставня приоткрылась, а я чуть не уронила бутылку во двор. Малуэнда спрыгнула на пол и, пока я изумленно смотрела на нее, прошла от окна, через которое слепящим потоком хлынул солнечный свет, в полутемный конец галереи. Я схватила бутыль с подоконника, отпила еще раз-другой и пошла вслед за кошкой.
Когда глаза мои слегка привыкли к царившему там полумраку, я вновь увидела Малуэнду – или то, что я сочла ею: одинокую подвижную тень, серое на черном. Я вышла в коридорчик перед библиотекой, где висели три составляющих триптих гобелена в очень дурном состоянии, полностью предоставленные как власти стихий, так и безжалостной алчности прожорливой моли.
Любой девочке в монастыре приходилось не один раз выслушивать напоминание о том, что наши гобелены – за исключением, должно быть, тех, что висели здесь, – вовсе не игрушки и за ними запрещено прятаться. Самый большой и самый ценный в С*** гобелен висел в рефектории, согревая, таким образом, холодную стену самого холодного в монастыре помещения и не пропуская в него звуки из помещения самого шумного. Он назывался «Прием у китайского императора», был создан по картону самого Буше и принадлежал к числу работ из Бове. Сам картон, написанный маслом, прежде висел в общей комнате для учениц, но, когда в монастырь приехала мать Мария, она велела перевесить его в свои покои, чем, помнится, вызвала некоторое брожение среди сестер…
Из трех висевших в коридорчике гобеленов – повторю, что я их очень хорошо знала, ведь это была моя галерея, точно так же как маленькая кладовка была моим домом, – так вот, из трех висевших там гобеленов, на каждом из которых был изображен святой в состоянии молитвенного экстаза, моим самым любимым являлся гобелен со святым Франциском, висевший в дальнем конце коридорчика. Я часто ходила туда, прихватив лампу или факел, чтобы посмотреть на изумленное лицо святого, преклонившего колени, дабы получить стигматы, Пять Ран Христовых, истекающие в виде золотых нитей из сердца парящего над ним ангела и опускающиеся на его руки, ноги и обнаженный торс. Так велико было искусство мастера, что кожа святого вокруг ран казалась припухшей. Святой был выткан таким осязаемо плотским и полным чувств, что художник, несомненно, заслужил, чтобы его творение оказалось запрятанным в самый дальний и самый темный закуток монастыря.