Однако возникли некоторые подозрения, давшие повод пересудам, и поползли слухи. Из этих семян впоследствии выросла неприязнь.
Но отец Луи продолжал в прежнем духе. Каждое воскресенье под сводами церкви Сен-Пьер собирались толпы жаждущих утешения и вернувшихся на путь благочестия. И на первой скамье, в середине, сидел прокурор городка со своей супругой и со своим чадом – девушкою четырнадцати лет по имени Мадлен.
Одно время года сменяло другое. Прошло более шести месяцев со дня приезда отца Луи в К***, даже почти семь, когда жена прокурора впервые пожелала исповедаться. Сперва прокурор запретил жене и помышлять об этом. Предупрежденный людьми, которых он хорошо знал, он воздерживался от общения с новым священником. Но в конце концов жена так насела, что вынудила мужа пойти на попятную. Противиться далее оказалось выше его сил: она сделалась холодна и отлучила его от ложа. Когда прокурор сдался, его жене было назначено на четверг, сразу после полудня.
Однажды, когда духовник в урочный час выходил из гостиной прокурора, торопливо застегивая медные пуговки на жилете и одновременно закрывая за собой створки дверей, он буквально лоб в лоб столкнулся с юной Мадлен.
Та являла собой прелестное зрелище. Высокая, стройная, с черной косой, матово-бледной кожей и с теплыми карими глазами. Девица, как говорят, на выданье. Ягодка.
Какое только оружие не пускал в ход Луи из своего богатого арсенала. Он не отступал от матери, пока та не согласилась наконец поговорить с мужем. Отец Луи прав, заявила она: дочь нуждается в наставлениях. И опять прокурор сдался, и отец Луи сделался наставником юной Мадлен.
Мадлен де ла Меттри – таким было полное имя девушки, благородная частица де в котором была куплена давным-давно, еще дедом, – влюбилась по уши. Так сильно, как любит девушка всего раз или два в жизни. До самозабвения. Думала только о нем. И разумеется, отец Луи стал ее любовником. (Мадлен рассказывала все это, в то время как священник молча сидел на подоконнике.)
Но прежде имело место ухаживание – самое странное и немыслимое, ибо на первых порах оно происходило на глазах матери. Первые несколько пятниц они сидели все трое бок о бок в кабинете прокурора. На это ушло время, но Луи удалось убедить мадам, что ей ни к чему играть роль дуэньи.
Сперва они действительно занимались.
О, как трепетала Мадлен, когда Луи повышал на нее голос! Он клал на колени маленький хлыст для верховой езды и стегал себя по бедру каждый раз, когда девочка запиналась, переводя Овидия. И он, и она упивались этим смущением. Наконец, когда она, разбирая предложение по членам , нарочито выделила ударением это слово , Луи велел ей встать и задрать юбку. Она расплакалась. Он настаивал. Моля о пощаде, она сделала, как он приказал. Он резко ударил хлыстом между ног, по верхней части бедра. Хотя на девушке были чулки – больше такой ошибки она не совершала, – след не сходил три дня. Мадлен любовалась им. После этого ее переводы Овидия совсем испортились. К пятницам добавились воскресенья, затем понедельники и так далее. Прокурор запротестовал. Супруга его стала выказывать недоумение. Что до Мадлен, она выучилась латыни и много, много чему еще.
Вскоре в К*** появился секрет. Секрет, который обещал перестать быть таковым через девять месяцев.
Мадлен больше не показывалась на улицах. С помощью жившей в доме прокурора кухарки Луи передавал ей письма, пространные послания, которые та находила по утрам под тарелкой овсянки или засунутыми в корзиночку со сливами. Писал он не от любви, но из необходимости: он обещал ей найти выход. Священнику пришлось немало потрудиться, чтобы обойти запрет семьи получать от Мадлен ответы, потому что кухарка наотрез отказалась передавать их ему. В письмах Мадлен говорилось о том, как отец избивает ее, как заставляет часами принимать ванны, на две части состоящие из воды и на одну из горчицы – состав, известный среди тех, кому случалось вытравливать плод. Еще худшее обращение пришлось претерпеть матери, которую прокурор обвинил в злонамеренном попустительстве и безбожии. В письмах рассказывалось, что обеих заперли в их комнатах, окна которых, снаружи закрытые ставнями, изнутри были забраны цепями, словно решетками. Там говорилось, как у Мадлен изменяется тело, и выражался неизменный восторг по поводу того, что свидетельство их любви становится все более заметным. А еще она умоляла вызволить ее.
На людях прокурор начисто все отрицал. Его жена и дочь, утверждал он, поехали ухаживать за больной родственницей; их присутствие в доме тщательно скрывалось. Однажды ночью, вскоре после того, как дамы были посажены под арест, матери удалось убежать и скрыться: она слишком боялась мужа и слишком ненавидела дочь.
Как-то утром на двери прокурорского дома появилась приколоченная к ней, равно как и к дверям расположенных на главной площади лавок и даже к церковному порталу, «Ода к прокурорскому внуку-ублюдку», которую тут же принялись распевать повсюду (то есть в пользовавшихся не лучшею славой трактирах) на мотив «J’ai rencontre un allemend ». [41]
Требовалось принимать какие-то меры, и кое-что действительно было сделано.
Кухарку прогнали, ибо прокурор догадался, кому та сочувствует; ее место заняла пожилая фанатичка, которую далее в своем рассказе Мадлен называла своей тюремщицей, надзирательницей и мучительницей, ибо та относилась к девушке так, словно она была диким зверем. Она общалась со своей подопечной только при помощи рукоприкладства, отказывалась говорить с «этой брюхатой». Она таскала девушку за косу, если та недостаточно быстро выполняла ее незамысловатые команды, подаваемые отрывистым голосом, а то и посредством указательного пальца; чтобы подозвать ее, она просто топала ногой, а раз в день она стучала в потолок на кухне палкой от метлы, чтобы та сошла вниз поесть. Да, раз в день: больше ее не кормили. Ее трапеза состояла из каши, в которую при варке сыпали горькие травы. Еще туда добавлялись шарики сурьмы – когда те проскакивали через весь кишечник, их доставали из ведра, куда Мадлен испражнялась, очищали от кала и опять клали в тарелку с кашей – в надежде, что вызванный ими понос поможет выйти наружу «тому, что внутри». Подмешивала надзирательница в кашу и муравьиные яйца, потому что где-то узнала, что при переваривании те уничтожают следы беременности, вызванной сношением с дьяволом.
А кроме того, Мадлен заставляли теперь мокнуть в горчичной ванне два раза в день.
Мадлен по-прежнему писала письма, но, когда ее корреспонденция была перехвачена прокурором и к ней возвратились ее листки, на которых от расплывшихся темно-фиолетовых клякс нельзя было прочесть целые абзацы, она отказалась от дальнейших попыток связаться с любимым. (По правде сказать, она продолжала сочинять послания, адресованные ему и еще не родившемуся младенцу; писала по ночам, когда все думали, что она спит, и хранила их в конверте, приклеенном к днищу ее бюро.)
Что касается отца Луи, он в последний раз виделся с Мадлен за три дня до ее внезапного «исчезновения». Он не пытался встретиться с нею – за исключением одного раза, когда отважился постучать в дверь прокурорского дома. А с изгнанием кухарки последняя возможность общаться с девушкой пропала. И он продолжил прежнюю свою жизнь. Правда, исповедовал он уже не с тем пылом, что раньше, и кто-то шепнул, что его паруса потеряли ветер, но что он мог сделать? Он задавал сей вопрос и себе, и Богу. Не получив ответа, он предоставил всему идти своим чередом.