Книга теней | Страница: 7

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Будут тебе твои полки, – уверила ту сестра Клер. От этих слов нащипанные щеки сестры-экономки расплылись в широкой улыбке, и два красных пятна проступили сквозь тонкую белую ткань ее любимого апостольника, всегда плотно облегавшего крупную голову.

В сопровождении матери-настоятельницы я прошла в дормиторий. Она предложила мне переодеться в сухое платье, но я отказалась. Та стала мягко настаивать; меня действительно всю трясло от холода, так что я и вправду решила сделать это и достала из сундучка другое платье и смену белья. Отказавшись от помощи настоятельницы, я проскользнула за ширму, обтянутую белым тюлем, и выползла из влажной одежды, словно змея из сброшенной кожи; та осталась лежать у моих ног бесформенной грудой. Не снимая чулок, я вновь надела промокшие насквозь туфли.

Дормиторий, в котором я прежде была всего один или два раза, когда меня посылали отнести сэндвич или что-нибудь в этом роде какой-нибудь прикованной болезнью к постели воспитаннице, походил на огромный амбар; там не было перегородок, только внешние стены; наклонный свес крыши переходил в открытые взорам стропила, и там на балках гнездились какие-то черные птички. Впоследствии мне довелось много раз видеть, как, зацепившись за эти балки, спят вниз головой летучие мыши. И я быстро научилась спать на животе – это защищало лицо от падающих экскрементов. По углам крыши находились два огромных слуховых окна. Именно через эти окна с толстыми и желтоватыми стеклами проникал в дормиторий свет (а иногда и дождь). Те стекла обладали способностью вызывать желтуху даже у наиярчайшего из рассветов, и через них светящая самым ярким опаловым светом луна казалась вылепленной из блеклого воска. С обеих сторон дормитория, в концах рядов жмущихся одна к другой и лишь кое-как прикрытых ширмами коек, стояли две кровати побольше, завешенные белыми льняными пологами, где спали послушницы, в чьи обязанности входило охранять сон воспитанниц. У каждой койки стоял маленький столик с одною лишь свечкой на нем (те свечи мы жгли очень бережно, ибо для того, чтобы получить другую, следовало обращаться с прошением к самой директрисе). Над каждою койкой висело маленькое распятие, вырезанное из березы. В ногах коек стояли наши чемоданы и сундуки, которые надлежало оставлять открытыми, так как, выражаясь словами директрисы, «детям Христа нечего прятать». Наши простыни были из грубой льняной ткани, наши одеяла – из еще более грубой шерсти, а подушки наши были набиты (если данное слово здесь вообще уместно) пухом гуся, причем одного-единственного.

Мать Мария-дез-Анжес подвела меня к моему месту и удалилась. Я подтащила свой потрепанный сундучок поближе к койке, стоявшей почти в самом конце одного из рядов, рядом с которой находились две койки со скатанными матрасами; это значило, что хозяйки их уже отбыли на каникулы.

Конечно же, больше всего меня раздражало то, что в дормиторий невозможно уединиться и ты все время находишься у всех на виду. Больше всего мне требовалось уединиться во время подъема. Я настолько нуждалась в этом, что испытывала в этот час настоящий ужас. Я изо всех сил старалась исчезнуть из женского общества. Ведь я кое-что знала. Мне было известно… известно нечто такое… нечто, пробуждавшее во мне стыд.

Поймите: я прожила почти всю жизнь без матери. О многом я знала гораздо меньше, чем пора было знать в мои годы. (Я хорошо понимаю это теперь, когда мне, по моим подсчетам, уже лет семнадцать или восемнадцать.) Я никогда не была в тесных, родственных отношениях ни с одной женщиной; никогда ни одна из них не стала мне тем, кем обычно становится девочке мать или старшая сестра, тетушка или хотя бы кузина. Я постоянно общалась с монахинями и воспитанницами, но, находясь в их обществе, я все время чувствовала себя отделенной от них какою-то невидимою стеной. Монахини проявляли ко мне интерес, но то был интерес, связанный с учебой, или интерес духовный; никто не учил меня тому, что мне так неотложно требовалось узнать. У меня не было никого, к кому я могла бы обратиться с некоторыми вопросами, то есть вопросами деликатного свойства… Сказать более определенно? О нет, я предпочту довериться вашей сообразительности. Подумайте сами, о каких вещах следует знать юной девушке, становящейся юной женщиной, и поверьте мне, когда я скажу, что не знала о них ничего. Ничего! Я пребывала в совершенном неведении. Все те знания на этот счет, которые у меня имелись, я добыла, собирая по мелочам, словно осколки, у других девочек. Но зачастую они нарочно сообщали неверные сведения; это они играли со мной в такую игру – вернее, играли против меня, вообще против всех девочек, что помладше.

В то лето все мы, оставшиеся, должны были вставать в предрассветной тьме, чтобы успеть одеться и привести себя в порядок. В моих ушах до сих пор стоит звон страшного колокольчика, врывающийся в тишину моего сна. До сих пор вижу я послушниц, шествующих вдоль рядов коек, позванивая в него и начиная оглушительно трезвонить у постели тех, кто спит слаще других. Вибрация его медной чашечки проникает за полог и вызывает дрожь, пробирающую меня до костей… Я лежу, притворяясь спящей, охваченной сном, крепким настолько, что не могу вырваться из его тенет. И вот я лежу, прислушиваясь к шаркающему стуку шлепанцев по паркету, ожидая, что монахиня или послушница вот-вот подойдет ко мне и начнет жестоко бранить. О, как я стала искусна в обмане! И как часто я навлекала на себя за это и гнев, и упреки, и – в наказание – приказ выполнить штрафные работы.

В урочные дни дежурная смена воспитанниц вставала пораньше, чтобы наполнить слегка тепловатой водою бадьи для купания (раньше, когда я жила в кладовке, в мои обязанности как раз и входило греть для этого воду). По таким дням следовало надевать тонкие сорочки для купания и погружаться в бадью сразу вдвоем. Я не могла. Совсем не могла. И предпочитала как можно раньше, когда все остальные спят, прокрасться в холодную, как лед, баню либо встать позже всех и окунуться в уже помутневшую от чужой грязи воду.

Так или иначе, на Славословие приходилось опаздывать. И каждый раз, пытаясь прошмыгнуть в церкви на заднюю скамью, ловить презрительные взгляды монахинь, то и дело отвлекавшихся из-за меня от службы. Но у меня не имелось выбора: я готова была вытерпеть все, что угодно, лишь бы скрыть свою тайну, непонятную далее для себя самой.

В первый же день моей новой жизни мать Мария представила меня нескольким девочкам, собравшимся у моей койки. Они знали меня, и я знала их, но все обстояло так, словно я неожиданно появилась среди них из другого мира.

– Познакомьтесь с Геркулиною, – сказала мать-настоятельница. – Давайте поприветствуем ее и поздравим с поступлением в школу для старших, где она станет готовиться к получению учительского диплома.

Кто-то подавился смехом, кто-то шепнул что-то ехидное; одна из девушек измерила мой рост в вершках, как это обычно делают у лошадей.

Стараясь держаться подальше от этого гогочущего стада гусынь, я ушла в дальний конец дормитория. Там было широкое окно, выходящее в сторону моря. И сквозь него я снова увидела все ту же радугу. Огромная дуга из семи четко видных полос, каждая из них чистейшего цвета. Там, еще на крыльце, до того как в наш разговор вмешалась сестра Клер, мать-настоятельница заявила, что эта радуга есть ниспосланный Богом дар, и добавила шепотом, что мне очень повезло, что Он послал его мне «в столь важный для меня день».