В ту долгую ночь мы с моим компаньоном выдвигали и отклоняли одну идею за другой. В итоге я впала в отчаяние.
Было далеко за полночь, наверно часа два-три, когда мы с Нарсиссом расположились на светло-золотистом плюшевом диване, поскольку постель была усеяна остатками позднего ужина: очистками от яблок, корками сыра, виноградными косточками, наполовину заполнившими маленькую китайскую вазочку, черными оливками. Там же лежали две пустые винные бутылки.
Бледная опаловая луна выскользнула из-за гряды облаков, ее свет был даже ярче света канделябров и камина.
– Спать, – сказала я, – Мне нужно поспать. – Я откинулась на спину, погрузившись в груду подушек. – Прочитай стихотворение, убаюкай меня. – За это я получила щипок.
Нарсисс вытащил из кармана копию «Анахарсиса», и, хотя я уже была в полусне, когда мой друг добрался до того места стихотворения, где описывается греческий ужин и где речь идет о приготовлении соусов, я подскочила, воскликнув:
– Voila! C'est ca! [81]
– Послушай, женщина, – спросил удивленный Нарсисс, – что это на тебя нашло?
– Продолжай! – приказала я. – Читай!
И он продолжил чтение, так и не поняв причины моего волнения. Я взяла с ночного столика перо, бумагу, чернила и начала быстро писать.
– Еще раз, – попросила я, когда он дочитал интересующий меня отрывок. – Пожалуйста, повтори! – И он повиновался. Сущий ангел, такой уступчивый! Он, наверно, подумал, что я сошла с ума, пока я не успокоилась и не объяснила ему мой план, который, конечно, состоял в том, чтобы провести шабаш как греческий ужин.
Не прошло и часа, как были продуманы все подробности.
Я размышляла, как мои гостьи воспримут идею афинского вечера, эллинистического чествования нашего союза сестер. Мне казалось, что чего-то менее грандиозного будет недостаточно. Какое я сделаю из этого представление!
За те дни, что последовали за посетившим меня в ту ночь вдохновением, я обошла множество рынков и наконец нашла тринадцать подходящих к случаю простых стульев, которые расставила вокруг стола – семь против шести. За стульями я расположила высокие ширмы, натянув белую ткань в промежутках между ними (такое можно увидеть на картинах Пуссена). Я сплела тринадцать лавровых венков. У соседа, графа де П***, была великолепная коллекция этрусской керамики; я убедила его одолжить мне чашки и вазы, которые расставила на длинном столе из красного дерева. Всю эту сцену освещала висячая лампа.
Я убрала все лишнее с кухни, чтобы всецело отдаться приготовлению соусов. И они были само совершенство: один – для дичи, один – для рыбы, а самый изысканный – для угрей, которых клятвенно обещал привезти мой поставщик рыбы.
Потом я позаботилась о музыке. Я переделала старую гитару в позолоченную лиру. Нарсисс предложил «Бога Пафоса» Глюка. (Но кто исполнит это произведение? Для любого другого вечера я без труда могла бы отыскать прекрасных музыкантов.) Нарсисс помогал мне продумать распорядок приема гостей, и это создавало трудности: я все время помнила, что ему нельзя присутствовать.
Двадцать девятого октября я вызвала Нарсисса к себе.
– Дорогой, – лгала я, сжимая его в своих объятиях, – произошло нечто такое, что я должна была предвидеть, но не сумела. Ты должен помочь мне! Ты должен! – Я рассказала ему, что выполнила заказ некоей миссис Джеймсон из Лондона еще несколько месяцев назад, однако, закончив портрет, забыла организовать его доставку. – И вот теперь ее заново отделанный дом в Лондоне готов принять гостей, но на званом вечере предполагалось впервые показать портрет хозяйки! Эта леди, – поведала я Нарсиссу, – связанная тайными узами с принцем Уэльским, проявила всяческое терпение, но если портрет не будет висеть в ее доме к первому ноября, я буду разорена! Моя репутация среди английской знати будет безнадежно испорчена! – Затем я извлекла туго свернутое, запечатанное полотно (в действительности это был сделанный на скорую руку эскиз к портрету Скавронской) и стала просить, умолять Нарсисса доставить его по назначению.
На следующий же день Нарсисс отбыл в Лондон. Я дала ему достаточно денег, чтобы прожить по ту сторону Ла-Манша месяц или более. Еще раньше я отправила письмо своему лондонскому агенту, услугами которого пользовалась в прошлом, сообщив, что тридцатого числа прибудет из Парижа мой посыльный с портретом, который по не обязательной для объяснения причине пришлось тайно вывезти из Франции. Я просила его держать портрет у себя (и он хранится там до сих пор). Так или иначе, это был весьма дорогостоящий отвлекающий маневр.
И вот наконец настал последний день октября. Все было готово. Я закончила стряпню и сама накрыла на стол. Сказав своим слугам, что готовлюсь писать большой групповой портрет под названием «Первый ужин» и не нуждаюсь в их помощи, я выплатила им недельное жалованье и отпустила.
Когда назначенный час приблизился, я перелила из бутылок в графины вино с ароматом кипариса, на которое немало потратилась, напекла медовых кексов с начинкой из коринфского изюма, продумала все детали сервировки, выставив на стол самый лучший фарфор и хрусталь. Я зажгла тонкие свечи из пчелиного воска, потом оделась к ужину, чувствуя, как из недр желудка подкатывает тошнота. Увидеть снова мою возлюбленную Теоточчи! Познакомиться с другими сестрами, от которых я узнаю – наконец-то! – так много… Да, после этой ночи моя жизнь уже никогда не будет прежней.
Когда пробил назначенный час, раздался стук в дверь. Я пошла открывать в моем псевдоафинском наряде с лавровым венком, водруженным поверх высоко уложенных волос, и сразу же почувствовала себя идиоткой. Теоточчи осмотрела меня с головы до ног, подняв одну бровь дугой, на ее губах появилась легкая улыбка. Наконец сказала без всякого выражения: «О да…» – и проскользнула мимо меня в дом.
Я была ошеломлена, увидев рядом с ней Николо, поскольку считала, что в шабашах участвуют исключительно женщины. Об этом я и сказала Теоточчи.
– Ах, он… – сказала она, выталкивая вперед моего красивого друга, – он здесь, чтобы… заполнить пустоту.
Николо (он почему-то стал другим, не таким, каким я его знала в Венеции) спрятался за спину своей госпожи, так что была видна лишь одна нога в черном и высокий сапог, забрызганный грязью. Он старался не встречаться со мной взглядом, пугливо отвернулся, когда я сделала движение, чтобы его обнять.
– Без всякого сомнения, – сказала я, – после того, что мы испытали вместе, твоя застенчивость едва ли выглядит уместной.
Только тогда он поднял глаза, посмотрел на меня, и тут я поняла, что им движет не застенчивость, а стыд. Вначале я этого не заметила, потому что искала в его глазах улыбку, которой они всегда светились раньше. Но когда Теоточчи отступила в сторону и свет упал на Николо, я увидела, что его глаза обрели цвет очень бледного топаза, цвет необычный для присущего человеческому глазу радужного спектра.