– Как это?
– А так. Люди русские от тебя терпят многие муки и казни, голод и разорение, но так оно на печальной сей земле и должно быть. Это Диавол-Сатана льстит нас жизненными негами, покоем и мирными кровами – чтобы человеки цеплялись за бренный мир и страшились смерти. Вот мне рассказывали – уж не знаю, правда иль нет, – будто есть во фряжской земле чудный град Ференца, весь каменный, изукрашенный лепыми дворцами и зелеными садами, игристыми водами и многими красотами. Бедных там будто бы мало, и все сыты, и никакие тираны над ними не тиранствуют, а правят ими добросердечные правители по письменному закону. Тот, кто мне сие рассказывал, лил умилительные слезы и сокрушался, что у нас на Руси не так. Плакал тогда и я с ним. А потом устыдился, ибо понял: радость не в земном довольстве, а в небесном блаженстве. Для того ты, Каин, и понадобился Господу, чтобы оборачивать русских людей от сей бренной жизни к Иному Миру. Чтоб православные пеклись не о плоти, а о души спасении.
Еще и затем я навещаю Корнилия, что устами сего сквернавца иногда глаголет истина. Ах, хорошо он сказал! Истинно так: я – орудие воли Господней, и даже худшие мои неистовства, за которые я потом горько каюсь, державе моей не во зло, а во благо. Буду говорить о том в Москве на церковном соборе, дабы иерархи и пастыри донесли эту правду до всех углов Руси.
С одним только согласиться я не могу.
– Бог – Царь небесный, а я – царь земной. Как же ты, высокоумный, не уразумеешь, что, может, и я своих людей не от злобы, а от великой к ним любви испытываю? – корю я Пещерника. – Я над своим стадом пастырь, я – отец над чадами. Моею рукой водит Бог, но я не слепое орудие, а следую зову своего сострадательного сердца. Проливая кровь, лью я и слезы. Огрязняя руки православной кровью, ею же я очищаю ваши души! И Господь то видит! – У меня проливаются слезы, голос мой дрожит. – Было мне сегодня на ночном молебне явственное от Бога знамение. Вот, гляди! Эй, светите ярче! – С двух сторон подступают факельщики, а я сдвигаю тафью, обнажив чело, и показываю перстом: – Господь отметил меня ровнокруглым алым знаком, поставил Свою печать! Зри и трепещи, мнимосвятый богохульник!
Ага, затрепетал! Вжался в стену! То-то!
– Не тебе, букашке, не вам, смертным человекам, меня судить! Я один такой! Я Богом отмечен!
– Да, ты один такой меж человеков. Как Каин. Истинно се чудо Господне. Се – знак на Каине, яко и в Библии сказано! – Тощая рука Пещерника отмахивает кресты. – Отмечен ты, но не благодатью, а Каиновой печатью! День-то ныне какой – помнишь?
– Какой? Шестое октября.
– То-то, что шестое! Два года, как ты, Каин, сгубил своего брата Авеля – блаженного князя Владимира Андреевича. Проклят ты, Иване! Навечно проклят! Оттого и жены твои чахнут, оттого и потомства тебе не будет…
– Врешь! – кричу я. – Два сына у меня!
– Из прежней, докаиновой твоей жизни! Но быть их семени бесплодну! Засохнет твой род, яко изгнившая смоковница! Не будет тебе внуков ни от старшего сына, ни от младшего! И новых сыновей у тебя не будет – если только не сыщешь себе такую же, как ты сам, окаянную Каиницу, чтоб нарожала тебе каинят, как змея змеенышей. Каин ты, Каин меченый! Тьфу на тебя! Изыди!
Сдерживаюсь. Отвечаю на лай величественно, уместно царскому званию:
– Если сия печать – «знак на Каине», то помни, пастырь заблудший, что сказал Господь о Каиновом знамении: «Еже не убити его всякому обретающему его!» Ничем враги мои меня не изведут.
Выхожу из темницы степенно, но внутренне весь дрожу, потрясенный.
А ведь верно! Шестого октября, два года назад, Малюта по моему велению показал Владимиру Старицкому, моему двоюроду, кубок с ядом и булатный кинжал: «Выбирай свою смерть». Это мы с Малютой тоже тогда поспорили – что выберет. И опять я угадал, что Владимир, хилая душа, побоится крови. Поплакал он, да и выпил, подох в корчах – смертью горшей, нежели от клинка.
Неужто прав Пещерник, Господи? Неужто Ты за многие мои вины отметил меня печатью Каина?
А и поделом! Я Каин и есть, нечистый, скверный и злобесный душегубец!
Иду по темному тюремному переходу и горько плачу. Голова моя опущена, стопы тяжелы, плоть студениста, словно некто вынул из меня хребет.
Это часто бывает: когда с высот ликования и самоверия я вдруг сверзаюсь в бездну отчаяния и самоненависти, как наигорший грешник, низвергнутый в Геенну.
Однако есть у меня на такую напасть верное лекарство. Оно здесь же, близко, в полусотне шагов.
Сейчас полечусь, сейчас!
Пытошный дьяк, великий знатец расспросного дела, смущен. Семенит рядом, оправдывается:
– Батюшко-государь, я через змея этого Корнилия сон потерял. Все ломаю голову, как бы его, сучьего сына, пред твоей волей склонить. От бессонницы и удумал: что если ему спать не давать? Приставить человека – и как начнет задремывать, тот бы ему чугунной сковородкой по башке. Без сна дух слабеет, мысль цепенеет. Недельку Корнилий помается – шелковый станет. А?
Не слушаю, подзываю дьяка Разбойной избы, который пока держится сзади, средь свиты.
– Эй, Бастрюка!
Подбегает, отпихнув пытошного локтем.
– Я, государь!
Спрашиваю, утерев слезы:
– Изверги есть?
– Тех-то, прежних, как было велено, всех отработали. Однако доставлены новые. Ты их еще не видел.
Я – нетерпеливо:
– И каковы они? Довольно ли мерзки? Сколько их?
С тех пор как я придумал лекарство от тягчайшего из уныний, по всем краям разослан указ: самолютых извергов, какие где только сыщутся, впредь на месте смертию не казнить, а везти сюда, в Слободу. Здесь разбойный дьяк их принимает, и которые окажутся мерзостью недостаточны, сразу вешает, самых же содрогательных помещает в особые клети для государевой надобности.
Когда я падаю духом и устрашаюсь, не сквернейший ли я из злодеев, прихожу посмотреть на извергов – и вижу, что есть худшие меня. Тогда немного отпускает, становится полегче.
– Ныне извергов трое, все свежие. – От усердия Бастрюка аж запинается. – Вчера из Москвы привезли уловленного кровавого любострастника. Ныне утром с рязанским обозом доставили христохульницу. А недавно, перед самым закатом, из Кимр прибыла девка, великая двоеубийца, которая…
Перебиваю его:
– На месте обскажешь подробно, про каждого. Веди сначала к любострастнику.
В тесной каморе сидит на корточках съеженный человек, затравленно озирается, мигает единственным глазом. Вместо другого – запекшаяся багровая корка. Волоса странные – будто потраченные лишаем. То свисают клоками, а то проплешины, и тоже багровые.