Вдовий плат | Страница: 24

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Непогодно в дороге, тряско. Не поеду. – И отвернулась.

Занятая мыслями о Марфиных кознях, боярыня и теперь еще не поняла. Изумилась больше, чем разгневалась:

– С каких это пор ты стала такая нежная? Тряски напугалась, непогоды устраши…

И вдруг дошло.

– Ты…? Неужто…?

Задохнулась.

Схватила молодку за плечи, стала поворачивать к себе – та воротила лицо.

– Вот что у тебя лик-то водянист! Дай тити пощупать…

Олена оттолкнула от груди Настасьину руку.

– Давно ли? – прошептала свекровь тихо-тихо, будто боялась спугнуть.

– Три месяца, что ли… – буркнула невестка.

– Господи, да как оно у вас сладилось-то?

Та сердито фыркнула. Помрет – не скажет.

Но тут Настасье пришла в голову новая мысль, черная. Она вцепилась Олене в горло.

– От кого понесла?! Правду говори!

Та ощерилась – того и гляди, укусит.

– Если б я кого до себя допустила, твои шептуньи уже давно бы тебе донесли! Не нужен мне никто кроме Юраши. Потому что и ему кроме меня никто на свете не нужен. Даже ты ему не нужна!

Настасья поверила сразу – эта врать не станет, а обидное пропустила мимо ушей.

Не разжимая пальцев, притянула к себе невестку, поцеловала в губы.

– Чудо Господне… Счастье…

В дверь сунулась голова Захара, поповского сына. Он, видно, давно уже постукивал, да Настасья не слышала.

– Уйди!

Голова исчезла.

Олена вытирала рот, кривилась.

– Только знай, Настасья Юрьевна, дите будет не твое – мое. Сама выкормлю, сама выращу. С кормильцами, няньками, мамками ко мне не подступайся.

– Пылинки с тебя сдувать велю. На перине велю носить… – бормотала боярыня, не слыша.

И случилось тут еще одно Божье чудо – впервые за тридцать пять лет вернулся к ней слезный дар. Думала, что глаза давным-давно разучились плакать, но вдруг заволоклось все дрожащей пленкой и щеки стали мокрыми.

Вот какой это был день, третье августа. Всем дням день.


Вдовий плат

На Госпо́де

Вдовий плат

С утра, рано, побывала на Рюриковом городище у Борисова. Тот пока только знал, что степенной посадник отставился, а более ничего. Обленился московский наместник на покойном житье последних месяцев, многих своих соглядатаев отпустил, а великокняжеские денежки на их содержание прибирал к себе в мошну – извечный низовский обычай. Все они, московские, – будто холопы вороватые, норовят с собственного же воза клок сена уволочь. А потому что не свое дело – государево.

– Фома, мышь трусливая, в щель какую-то забился, даже я сыскать не смогла, – говорила Григориева белому от ужаса Семену Никитичу. Он еще и прихварывал, сидел на своем калечном кресле оплывшей квашней. – К преосвященному Феофилу кинулась – не принял. Чревной хворобой скорбен. Владыка всегда чревом скорбен, когда надо что-нибудь важное решать. Ныне в полдень заседает Совет Господы, а никого из дружных Москве людей не будет, даже преподобного Таисия.

– Да как же так?! – ахнул Борисов. – На Господе должны все вящие люди быть. Слыхано ли, чтоб Клоповского архимандрита не пустили?! Ведь не что-нибудь, а постановление о степенных выборах утверждают!

– Боится Таисий. И другие боятся. Сколько их в Новгороде, твоего господина радетелей? Из сорока мужей Совета человека четыре? И пришли бы – рта бы не раскрыли. Кому охота на «поток» попасть? А что до Таисия, ему, говорят, на ворота собаку повесили, к башке привязана мочалка – точь-в-точь как борода у преподобного. Вот он и почел за благо из обители носу не высовывать.

Наместник жалобно ойкнул, Настасья повздыхала. (Ее же люди ту дворняжку и повесили, да и прочим московским подручникам шепнули, чтоб на Господу не совались. Не надо Настасье никого, сама управится.)

– А и я, уж не взыщи, боярин, коли мне дадут слово, про Москву хорошего говорить не стану. Себе дороже выйдет. Притворюсь, будто и я, как все, стою за вольность новгородскую, против вас, низовских. Иначе Марфа на меня весь город натравит.

Вот ради этих слов она к Борисову и заехала. На случай, если у Наместника в Совете все же найдутся тайные доводчики и перескажут ее речи. Теперь, что она там ни объяви, сойдет за уловку.

– Понимаю я, понимаю, – лепетал Семен Никитич, щупая перья бороды. – Эк оно обернулось-то, беда! А хуже всего, что не ко времени. Государь затеял великое дело, от Орды освободиться, присягу Ахмат-хану с себя сложить. Русь сего великого дня двести с лишним лет ждала, еще со времен Александра Ярославича Невского… И с Казанью неладно… Ивану Васильевичу теперь не до Новгорода… Ох, разгневается! И на кого? На меня! Что я, немощный, могу? – причитал Борисов. – А все равно отвечай: не доглядел, упустил!

Так обмяк духом, что даже мешочек с обычным монетным подношением от себя оттолкнул.

– Впору мне тебя дарить, Юрьевна. На тебя одна моя надежда. Ступай с Богом, молиться буду.

И в выцветших глазах заблестели стариковские слезы.

– Ох, не знаю, что и делать, – горестно молвила Каменная, поднимаясь.

Соврала, конечно. Знала.

* * *

Господа собиралась на Владычьем подворье, в парадном зале Грановитой палаты, предназначенном для сбора большого совета, в который входило триста вящих новгородцев. Сегодня присутствовали не просто вящие, а «великие», истинные хозяева Господина Великого Новгорода: отставные посадники и тысяцкие, главы всех пяти концов, настоятели семи соборов и архимандриты главных монастырей, старшины купеческих сотен. За вычетом мужей, известных москволюбием, да без владыки, да без степенного набралось едва за тридцать человек, и в огромной палате было пустовато. Голоса гулко раскатывались под расписными сводчатыми потолками, сплошь в звездчатых накладных швах – потому палата и называлась Грановитой.

Сбоку от владычьего трона и посадничьего кресла, пустых, сидели на стульцах высшие по должности служивый князь Гребенка и степенной тысяцкий Фролко Ашанин, но ни тот, ни другой по установлению вести выборный совет не могли: тысяцкий ведал только торговыми тяжбами, князь – только военными заботами.

За последние годы сложилось так, что на важных заседаниях участники рассаживались не где придется, а со смыслом. Кто собирался поддерживать Настасью Григориеву – справа (Настасья всегда садилась на восточную скамью); сторонники Марфы Борецкой – слева, на заходе, остальные же, пока не определившиеся – с юга, перед Ефимией Горшениной.

Все три великие женки пришли загодя, тихонько расположились на зрительских местах, возле каждой – своя свита. С Железной ее звероподобное идолище Корелша, бойцовский начальник, да послушные псы вечный дьяк с вечным подвойским; с Шелковой муж; Каменная взяла сереброликого Изосима и Захара, который на Господе оказался впервые.