Глядя на бедную, непритязательную обстановку комнаты, которую занимал Месье, ее можно было принять за монашескую келью. Бело-золотые стены, высокие зеркала, хрустальные люстры, мягкие ковры, богатая парча и раззолоченная мебель Шенборнлуста остались в прошлом. Его высочество писал письма, восседая на единственном в помещении кресле с простой саржевой подушкой. Прочий антураж составляли ореховый шкафчик у стены и простые стулья из дуба или вяза, расставленные вокруг стола из полированной сосны. Ковра на полу не было. Окно, у которого стоял письменный стол принца, выходило на голый, неухоженный сад.
В настоящий момент в комнате находились молодой и изящный д’Аваре, который, по сути, являлся первым министром его высочества; долговязый и сухопарый барон де Флаксланден, [203] министр иностранных дел; неутомимый смуглокожий д’Антрег, активнейший тайный агент и законченный распутник; овеянный романтической славой донжуана граф де Жокур, который до сих пор ухитрялся ежедневно творить маленькое чудо безупречно элегантного облачения; приземистый, неизменно самодовольный граф де Плугастель; и, наконец, господин де Керкадью.
К последнему и обращался сейчас его высочество, хотя в действительности его слова были адресованы всем присутствующим.
Господин де Керкадью не без колебаний предупредил принца о возможной скорой перемене в своей жизни и попросил освободить его от незначительных обязанностей, которые были столь милостиво на него возложены.
Его племянница собирается выйти замуж за господина Моро, который, дабы содержать семью, намерен открыть в Дрездене академию фехтования. Молодые люди предложили господину де Керкадью поселиться с ними, и, поскольку его средства иссякают, а перспектива возвращения во Францию представляется очень отдаленной, благоразумие и чувство справедливости подсказывают ему, что он не вправе чинить препятствия влюбленным.
Мясистое лицо принца мрачнело с каждой фразой господина де Керкадью. Красивые глаза навыкате смотрели на бретонского дворянина с удивлением и неудовольствием.
– Благоразумие и справедливость, говорите? – Улыбка Месье выразила то ли печаль, то ли презрение. – По правде говоря, сударь, я не нахожу здесь ни того, ни другого. – Его высочество помолчал, потом отрывисто спросил: – Кто такой этот Моро?
– Мой крестник, монсеньор.
Месье нетерпеливо прищелкнул языком.
– Да-да. Это нам известно, как и то, что он революционер, один из тех господ, что ответственны за нынешнее печальное положение дел. Но что он собой представляет?
– Э-э, по профессии он адвокат… Закончил коллеж Людовика Великого.
Принц кивнул.
– Понимаю. Вы хотите уклониться от ответа. А ответ на самом деле заключается в том, что он – ничей сын. И все же вы без колебаний позволяете своей племяннице, особе знатного происхождения и высокого положения, вступить в этот мезальянс.
– Да, верно, – сухо сказал господин де Керкадью. На самом деле его чувства лучше всего можно было бы описать словом «негодование», но он старательно скрывал их, поскольку считал непозволительным выказывать подобные эмоции особе королевской крови.
– Верно? – Густые черные брови графа поползли вверх, глаза изумленно расширились. Его высочество обвел взглядом пятерых приближенных. Господин д’Аваре прислонился рядышком к оконному простенку, остальные сгрудились у стола посредине комнаты. Его высочество явно приглашал их разделить свое изумление.
Господин де Плугастель тихонько усмехнулся.
– Ваше высочество забывает, в каком долгу я перед господином Моро, – сказал сеньор де Гаврийяк, пытаясь защитить разом и себя, и своего крестника. Он стоял перед письменным столом регента, и рябое лицо его покрывал густой румянец, а светлые глаза смотрели с тревогой.
Месье взял менторский тон:
– Никакой долг не стоит подобной жертвы.
– Но молодые люди любят друг друга, – возразил господин де Керкадью.
Принц раздраженно нахмурился и снова прибегнул к нравоучению:
– Воображение молодой девушки легко пленить. Долг опекунов – оградить ее от последствий мимолетного увлечения.
– Я не вправе оценивать глубину ее чувств, монсеньор.
Его высочество задумался, потом решил подступиться к вопросу с точки зрения здравого смысла. Он высоко ценил свое искусство убеждать.
– Понимаю. Но ваши оценки чересчур зависят от наших несчастливых обстоятельств, которые, если мы не будем бдительны, могут привести нас к потере мерила ценностей. По-моему, мой дорогой Гаврийяк, вам угрожает как раз такая опасность. Всеобщие беды действуют как нивелир и заставляют вас закрывать глаза на пропасть, неодолимую пропасть, лежащую между благородными господами вроде вас и вашей племянницы и такими, как господин Моро. Обстоятельства побуждают вас признавать в людях более низкого круга почти ровню. Вы вынуждены принимать их помощь и потому склонны забывать об их весьма скромном общественном положении. Я не вправе указывать вам, дорогой Гаврийяк, как следует поступить в данном случае. Но позвольте мне искренне и чисто по-дружески призвать вас отложить решение до той поры, когда вы благополучно вернетесь домой и этот мир восстановит в ваших глазах свои истинные пропорции. Тогда опасность превратного толкования происходящего, которой вы подвергаетесь сейчас, исчезнет.
Красноречие принца обволакивало, затопляло сознание господина де Керкадью, его гипнотизировали собственные верноподданнические чувства, заставлявшие не одно поколение простых, бесхитростных дворян принимать слова, слетающие с королевских уст, за пророчества, и он пребывал в мучительном затруднении. На лбу его выступила испарина. Но он все-таки нашел в себе силы отстаивать свою позицию.
– Монсеньор, – возразил он в отчаянии, – именно потому, что возвращение в Гаврийяк представляется сейчас таким нескорым, а наши средства подходят к концу, я и хочу защитить и обеспечить племянницу посредством этого брака.
Регент нетерпеливо забарабанил пальцами по столу.
– Вы говорите о своем возвращении в Гаврийяк, то есть о нашем возвращении во Францию, как о событии отдаленном. Неужели ваша вера столь слаба?
– Увы, монсеньор! Как же я могу в это верить?
– Как? – Принц снова посмотрел на придворных, словно приглашая их разделить свое неприятие подобной слепоты. – Определенно, вы не способны замечать очевидное.
И его высочество пустился в политические рассуждения, которые представляли положение в Европе так, как он его понимал. Он отметил, что, как бы безразлично ни относились европейские монархи до недавнего времени к событиям во Франции, их апатию наконец рассеяло чудовищное преступление, каковым является казнь короля. Прежде эти правители, возможно, думали о собственной выгоде, которую приносил им революционный паралич французских ремесел, земледелия и торговли. Они, вероятно, воображали, что устранение такого сильного государства с международной арены укрепит их собственные позиции. Но теперь все изменилось. Франция в ее нынешнем состоянии справедливо воспринимается как рассадник анархии, опасный для цивилизации. Революционеры уже дали понять, что их цель – преобразование всего мира в соответствии с их идеалами. А идеалы эти неизбежно найдут отклик в среде отбросов любой нации, ибо дают недостойным возможности, которых те по справедливости лишены в любом цивилизованном обществе. Во Франции самые низкие негодяи, подлинные подонки нации, оказались на коне, а их заграничные агенты уже распространяют яд анархической доктрины в Швейцарии, Бельгии, Италии, Англии. Первое шипение ядовитой гадины уже услышано. Как может здравомыслящий человек думать, что великие державы Европы останутся в стороне? Разве не очевидно, что ради собственной безопасности, ради самосохранения они должны незамедлительно подняться, объединиться и истребить эту нечисть, освободить Францию от нового рабства, исцелить ее язвы, пока зараза не перекинулась на остальные страны?